Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
— Но ведь мирские сходки разрешены? Стало быть и их постановления цензурны…
— В том-то и дело, что сходки разрешены, а всякие постановления скопом воспрещаются. Что кабак был подожжен по предварительному соглашению — несомненно. Положение драматическое. Между тем при рассказе станового — публика будет смеяться. Подобный смех нежелателен. Когда становой приезжает и производит следствие, оказывается, все заливали огонь и никто не поджигал. Очевидно, по взаимному уговору покрывают преступников. Этого для сцены пропустить я не могу.
Тот же цензор требовал урезки "Гамлета".
— Нужна в одном месте переделочка, — говорил он. — Да вы не пугайтесь: маленькая. Изволите видеть: принц… Положим он прикидывается сумасшедшим… говорит: "Дания — тюрьма". Я вытаскиваю подлинник и показываю ему:
— "Denmark's a prison".
— Знаю-с.
— И это дословно: "Denmark being one of the worst".
— Когда это писано? В конце XVI века. Кто тогда сидел на престоле Англии? Елизавета. Какое отношение она имела к Дании? Никакого. — А у нас императрица откуда родом?
Он ликующе посмотрел на меня.
— Из Дании! Из Дании! — А вы заставляете актера сказать:
"Дания — тюрьма, самое скверное отделение тюрьмы!"
— Так как же по-вашему надлежит передать это место? — полюбопытствовал я.
А вместо "Дании" пусть актер говорит: "здесь"; "здесь — одно из самых поганых отделений". Пусть он сделает неопределенный жест рукой. "Здесь", а где "здесь" — точно уловить нельзя. А первую сентенцию Гамлета "Дания — тюрьма" можно е успехом выпустить. Пьеса от этого не потеряет.
Он отогнул "ухо" загнутой страницы и зачеркнул кровавыми чернилами "Дания — тюрьма". ("Ежегодник петроградских государственных театров". Сезон 1918/1919 гг. Петроград, 1922, стр. 202, 206 и др.) "С цензурой я воевал много, — пишет Гнедич. — Меня обвиняли в кощунстве и посылали на меня доносы не только министру двора, но митрополиту и обер-прокурору св. синода. Есть мои пьесы так и не пропущенные к представлению. Большинство их так кастрировано красными чернилами, что местами висят вокруг печальных дыр куски лохмотьев" ("Театр и Искусство", 1917, N 4, стр. 70).
[70] Мятущаяся душа В.Ф. Комиссаржевской не была понятна П.П. Гнедичу. А.Р. Кугель, касаясь вопроса о том, почему она покинула казенную сцену, дает на него исчерпывающий ответ. "Комиссаржевская, говорит он, перешагнула через Рубикон, подхваченная, как всегда, волной. На нее влиять было, в сущности, очень легко: сделав вид, что творишь ее волю, творить собственную, разогрев никогда не потухавший костер ее энтузиазма. Загоревшись, она уже не глядела вдаль. Сидеть "близ печурки, у огня", в тепленьком местечке и греться, и терпеливо ждать, и выгадывать, и соображать, и думать о будущем, о том, что жизнь уходит и лучшие дни уже позади, и придет старость — сухая и безжалостная — этого она не могла. Пусть этим живут другие, но не она. Пусть думают о пайках и бенефисах, учитывают твердое, прочное положение, пенсии и права по службе — она об этом думать не в состоянии (А.Р. Кугель. Театральные портреты. 1923 г., стр. 150 и 154). Приводимые Теляковским отрывки писем Комиссаржевской по поводу этого ухода вполне подтверждают высказанное Кугелем мнение. В. Теляковский. Воспоминания, стр. 183–184.
[71] Подробно описывая катастрофический провал "Чайки" в Александрийском театре, А.А. Измайлов обращает внимание на то, что ее исполнял лучший состав Александрийского театра, а судили автора не рецензентская мелкота, а специалисты театральной критики и сами писатели — А.С. Суворин, А.Р. Кугель, И.И. Ясинский, С. Фруг, Лейкин и др. "Чехова, говорит Измайлов, судили люди, которым и книги в руки, но отрицательный эффект первого спектакля был настолько ошеломителен, фиаско пьесы настолько очевидно, что было немыслимо отстаивать успех драмы". — А. Измайлов. Чехов. М., 1916 г., стр. 396–437.
[72] В. Теляковский подробно рассказывает о конфликте с Савиной из-за пьесы "Пустоцвет". "Играть пьесу ей хотелось, пишет он, но признаться в том, что это ее выбор, она не желала, ибо понимала, что ей подобный выбор поставят в упрек. Она стала распространять слух, что играть "Пустоцвет" ее заставляет дирекция, против ее воли, но так как она артистка дисциплинированная и не такая, как другие члены репертуарного парламента, то она обязана приказание дирекции исполнить. Это ее заявление случайно услыхал рецензент "Петербургской Газеты" Розенберг. Розенберг, человек опытный и бывалый, зная от некоторых артистов суть дела, возмутился столь явной ложью и тиснул в "Петербургской Газете" (9 сентября 1903 г.) заметку. С этой вырезкой в руках ко мне явилась М.Г. Савина, — а так как тогда она была уже на ножах с одним из администраторов Александрийского театра, заведующим труппой
П.П. Гнедичем, ею же не так давно рекомендованным (на место ненавистного за свое расположение к Комиссаржевской Карпова), — то Савина, показывая мне эту заметку, страшно расстроенная и взволнованная, объявила, что заметка эта напечатана, по ее убеждению, со слов П.П. Гнедича корреспондентом газеты Розенбергом, который часто бывает в Александрийском театре, где она его неоднократно встречала. Савина при этом добавила, что подобного к себе отношения допустить не может и требует, чтобы дирекция напечатала опровержение, заявив, что "Пустоцвет" ставится по желанию дирекции. Выходило, что дирекция, прикрывая тонкий вкус Савиной, должна была напечатать явную ложь и признать, что она сочувствует именно тому репертуару, против которого начала борьбу.Непосредственно за этим Юрий Беляев написал свою знаменитую статью в "Новом Времени" под названием "Она в отставке!", в которой, между прочим, писал, что "можно Александрийский театр от Савиной отставить, но не Савину от Александрийского", а далее и все газеты одна за другой принялись писать о Савиной — кто за, кто против.
— Не на шутку перепугался и П.П. Гнедич: он стал получать анонимы с угрозами, что при выходе из театра, как виновник инцидента, будет убит.
Ясно было, что Савина зарвалась. Положение ее после подачи в отставку становилось день ото дня все более глупым и безвыходным, потому что уходить-то она совсем не собиралась. Питая к ней глубокое уважение не только как к выдающейся артистке, но и как к доброй, в сущности, хоть и взбалмошной женщине, я решил помочь ей выйти из создавшегося положения, и хотя сам в Каноссу по ее призыву не пошел, но послал к ней управляющего конторой Г.И. Вуича с заявлением, что дирекция сдается на ее милость и усмотрение и готова написать любое опровержение, даже больше чем она требует, лишь бы только не терять ее из состава труппы.
16-го сентября появилось в "Петербургской Газете" опровержение дирекции. С Савиной состоялось сердечное примирение. — В.А. Теляковский. Воспоминания 1898–1917 гг. Петербург, 1924 г., стр. 179–181.
[73] П.П. Гнедич относится к "самодержавию" Савиной в Александрийском театре не особенно благосклонно и склонен даже обвинить ее в снижении художественной значимости этого театра. Иначе на это смотрит А.Р. Кугель. "Когда, писал он по поводу смерти артистки, говорят о "самодержавии" Савиной и о власти ее на Александрийской сцене, то, быть может, этим хотят указать на известную односторонность репертуара. Но всякая крупная личность налагает свою печать на театр, и каждый несет в себе достоинства своих недостатков и недостатки своих достоинств. Говоря о Савиной и ее влиянии, мы должны признать в ее торжестве победу правды искусства над притворством, лицемерным миндальничанием и жантильничанием ingenues над истерическим надрывом героинь, над подделкою лирических чувств — над всем тем, что так соблазнительно для актрис и что давало им легкие успехи. Савина оздоровила в этом отношении русскую сцену, и кто пристально следил за историей русской сцены последнего сорокалетия, должен признать, что не "самодержавие" и "самовластие" Савиной, а правда ее сценического творчества, неизменный реализм ее созданий — отметали ложь подделок и имитаций и разоблачали фокусы и вымогательства фальшивого искусства. "Театр и Искусство", 1915 г., N 37, стр. 686.
[74] Бульвер-Литппгон Эдуард-Джордж (1803–1873), английский романист. Из его романов особенно известны "Пельгам", "Последние дни Помпеи", "Евгений Арам" и др.
[75] Бывший в это время директором императорских театров Теляковский рисует яркую картину той тревоги, которая охватила театральное "начальство". На все представления Теляковского о необходимости отменить спектакли барон Фредерикс — министр двора — категорически в этом отказывал. Теляковский ездил к градоначальнику Дедюлину, к "самому" Трепову и всюду встречал одно и то же.
— Если артисты не хотят играть, — говорил Трепов, — заставь их.
На замечание Теляковского, что увещания не помогают, Трепов, нигде не жалевший патронов, и тут изрек:
— Возьми в руки револьвер — тогда послушают…
Попытка Теляковского поставить "Лес" потерпела фиаско. Артист Ленский уехал, Немирова-Ральф отказалась играть. Пришлось объявить собравшейся публике, что спектакль не может состояться; к удивлению Теляковского, сообщение это не только не вызвало недовольства зрителей, но было встречено бурными аплодисментами… Театры примкнули к общей забастовке.