Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями
Шрифт:

Его и сейчас-то непонятно, как воспримут иные читатели.

У тех, что «слева», понятный набор претензий – как же ж, не оценил достоинств советской системы, костерил ее на чем свет стоит на всех «голосах».

Но и у тех, кто «справа», тоже обнаружатся свои вопросы. Некрасов, к примеру, исхитрился на Западе разругаться с представителями украинской «диссиды». Сам киевлянин, обожавший этот город, заступавшийся, пока жил там, за украинских самостийников, Некрасов на Западе несколько раз очень тактично высказался против отделения Украины и даже посмел сказать, что украинцы живут в Союзе нормально, с голоду не умирают.

Его тут же анафеме предали – да как он посмел?!

Вообще Некрасов

был явно не из тех людей, что делили правду на ту, которую стоит произносить, и ту, которую не стоит. Сталина он ненавидел, но в том, что сам кричал в Отечественную «За Сталина!» – честно признавался. Нам давно говорят, что никто и не думал такое кричать, все это придумала проклятая советская пропаганда, а тут Некрасов встревает – нет бы смолчал.

Он еще за Красную армию всегда заступался – потому что боготворил ее и всерьез считал освободительницей. Тоже ведь мог бы не очень распространяться на эти темы.

«Я помню, – пишет Кондырев, – как Некрасов говорил за пару лет до смерти, что людям, живущим в Союзе, ни под каким видом нельзя прислушиваться к советам отсюда, ведь мы, эмигранты, уже ничего не понимаем, что творится в Союзе. Абсолютно!»

Представляете, как воспринимала эмиграция эти слова и при жизни Некрасова, году в 1987-м, и год, два, три спустя? Как полную дикость!

Все это, надо понимать, так или иначе повлияло на нынешнюю судьбу Виктора Платоновича Некрасова: замечательного советского писателя – и потомственного дворянина, диссидента – и патриота. На Западе его давно не переводят и не издают, но и у нас, признаем, книжные лавки его переизданиями не избалованы.

Некрасов не попадает ни в «патриотические» святцы, ни в «либеральные». Такой вот нехитрый расклад.

«На Лионском вокзале, – пишет Кондырев, – вспоминаю, как в ожидании поезда из Женевы мы с В.П. прогуливались по перрону. Людей почти не было, поезд запаздывал. Виктор Платонович присел на багажную тележку.

– Прокатить? – пошутил я, а он неожиданно со смехом согласился.

Я покатил тележку, почти бегом, сидящий писатель задирал ноги и весело вопил:

– Разойдись! Осторожно! Везут на свалку истории!»

Пусть это останется очередной некрасовской шуткой, да ведь?

Иначе мы такие дураки будем.

Олег Рябов

КОГИз. Записки на полях эпохи

(М. : Астрель, 2011)

На первый, впрочем, поверхностный взгляд мы имеем дело со сборником тихих, ненавязчиво остроумных, чуть печальных зарисовок о книжниках, поэтах, художниках. Послевоенные годы, оттепель, семидесятые, восьмидесятые… Ныне исчезнувшая богема позднесоветских времен: ее жизнь, ее споры, ее голоса.

Древние, редкие книги – конечно, главная страсть автора; истории, с ними связанные, являются весьма весомой причиной написания этого сочинения. Уже имеются в истории литературы роман с кокаином и роман с театром – наконец появился и роман с книгой. Здесь, наверное, стоит пояснить, что Олег Рябов – один из известнейших российских библиофилов и, что называется, с вопросом знаком лично и близко.

Но все же это не книжка о книгах. Эта книжка о временах.

Здесь появляются литератор Константин Симонов и художник Илья Глазунов. Проходят мимо Сапгир, Холин, Куняев. Герой книжки встречается с Марией Степановной Волошиной, вдовой великого мэтра, везет на «скорой» поэта Юрия Адрианова, спьяну сломавшего ногу, ночует в мастерских Льва Нусберга и Франсиско Инфанте. Звучит как музыка!

Тут ищут архив батьки Махно. Тут подделывают автограф Пастернака, выкупают книжку с поддельным автографом за 100 рублей и перепродают за 10 тысяч франков. Тут в память о потерянной любви человеку достается… нет, не гребень, не флакон из-под духов и

не записка, но «Риторика» Ломоносова 1748 года издания. Тут даже бомжи собирают библиотеки.

Если закрыть глаза и вслушаться, то эта книжка обладает куда более важной цельностью, чем собственно сюжет, – музыкальной.

Такое получается только в тех случаях, когда жизненные страсти перерастают в многомудрый опыт, а опыт становится всеприемлющей и всепрощающей судьбой.

Я же говорю – Гиляровский и Коровин. Почему именно они написали самые чистые, нежнейшие, нисколько не устаревающие воспоминания о своих временах? Потому что у них нет ни сведения счетов, ни желчной тоски о недополученных вовремя дарах и ревности к тем, с кем когда-то делили хлеб и воду, а потом в силу тех или иных причин расстались. Зато есть свет и благодарность.

Рябов спокоен, неревнив, добр к тем временам, в которых пришлось жить, – и благодарен им. Добр, говорю, даже к отлученным от дружбы товарищам и к неслучившимся женщинам.

Еще Рябов умеет создать то многоголосье, которое в XX веке кинематографистам удавалось, пожалуй, даже лучше, чем литераторам.

Когда перекрестная беседа, звон чашек и бокалов, чья-то песня за окном, дребезг проехавшего трамвая, чей-то громкий, но неясный спор и чей-то, быть может, плач вдруг создают атмосферу, которую запоминаешь куда лучше, чем любую лобовую сюжетную историю.

Самые разные люди здесь встречаются, разговаривают, рассказывают какие-то грустные или забавные вещи и потом тут же исчезают (чтобы вновь на миг появиться спустя сто страниц). Поначалу даже путаешься в именах, а порой не можешь разгадать, какая из трех предложенных в главке сюжетных линий окажется самой важной.

А потом понимаешь, что эта сумятица, эта легкая хаотичность и есть наиболее точное отражение жизни, которая распадается на десятки противоречивых и нескладных сюжетов, но оставляя какой-то единый вкус и, да, какую-то едва уловимую музыку.

Голос Рябова, иногда чуть сентиментальный, иногда чуть лукавый, – он эту музыку дает услышать.

А где таится музыка – я так и не понял.

Может быть, в фотографической точности рябовского взгляда. Рябов умеет с незримой легкостью давать отличные, почти как у Валентина Катаева, зарисовки: «В послевоенные годы в мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто без руки, кто без ноги, а приемщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесенный валенок, сапог или мальчишеский ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи под самый потолок. Нам, мальчишкам, взрослые говорили, что у приемщика пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили: а верили мы нашему другу Вовке Соколову, который божился, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемый авторитет в области медицины».

Прелесть же!

Тем более что помимо цепкой к деталям памяти у Рябова развито еще и обоняние: «Черемуха у Фимки Грача во дворе была такая здоровенная, что, когда она цвела, терпкий дурман ее накрывал весь Холодный переулок. Если поздним вечером, когда жидкие майские сумерки опускались на город, ветра не было, то пешеход натыкался на этот густой сладкий черемуховый запах уже на подступах к переулку: что со Свердловки, что со Студеной, что с Дзержинской. Но в глубине трущобных деревянных дворов даже черемуха не могла забить ароматы оттаивающих, отпыхивающих после зимней дремы сараев. Из их расхлебяненных внутренностей, нарочно распахнутых настежь для проветривания, уверенно ползли другие естественные запахи: пахло деревом сохнувших бочек из-под кислой капусты, гнилой картошкой, прелой соломой и стружками из старых, рваных матрасов и кресел».

Поделиться с друзьями: