Княжна
Шрифт:
Ахатта спала. Спала теперь постоянно, будто она долго бежала к своей цели и наконец, достигла ее, упала без сил и застыла — умирающей от сытости толстой пчелой в гуще тягучего меда. Утром, провожая Исму на охоту, по-прежнему готовила горячую похлебку, смеялась и болтала пустяки, потом шла на берег мыть посуду и разделывать рыбу. Не глядя, проплывала мимо расступающихся тойров, что провожали ее тяжелыми взглядами и ни один не посмел больше коснуться ее пальцем или грубым словом.
Спала, убираясь в пещере, чистя тряпкой развешанные по стенам ковры. И вечером, зажигая светильник, накрывала стол, садилась перед висящим на ковре бронзовым зеркалом, и медленно расчесывала черные волосы,
А потом приходил Исма, возлюбленный муж, садился напротив и ел, а она, поглаживая рукой живот, тихо думала о том, что скоро весь мир она кинет к его ногам. Вот только доест последнее, что предложено ей в мужских, вывернутых знаниями душах жрецов. Наверное, это случится как раз к рождению сына. И тогда она, высокая Ахатта, наконец, сможет занять подобающее ей место — рядом с Исмой-богом, потеснив всех мелких богов, не ведающих, что такое настоящая любовь и на что она способна.
«Мой лик засветится в облаках, рядом со светлым ликом Исмаэла, мы прижмем к небесной груди свой народ, и я накажу тех, кто надругался надо мной, когда я еще была просто женщиной, а потом милостиво прощу остальных, кого пожелаю оставить в живых».
Мысли медленно плыли в голове, покачиваясь и останавливаясь, пока над ее лицом склонялось лицо очередного жреца со стонами и рычанием, замирали, когда мужское тело, суетясь, входило внутрь, как в тесный жаркий храм, и плыли дальше, когда жрец отваливался, поскуливая, а на его место уже торопился другой.
«Я беру их сама и они уже не могут от меня отказаться. Вот она — женская власть, вот женский яд, вечная отрава, и мне это нравится, я всегда буду сильнее их — грубых и похотливых и моя сердцевина, влажная и горячая — бронзовое кольцо в ноздрях бешеного быка мужской страсти…»
Мысли завораживали, думать их было не меньшим наслаждением, чем отдаваться каждую ночь, пока Исма, откатившись, спал под сенью тяжелых листьев. И Ахатта не заметила, что настала ночь, когда Исма, повинуясь ее строгому взгляду, заснул раньше любви, пройдя на поляну, обмяк и свалился, забываясь. Для нее ничего не изменилось. Так же шла она впереди по лабиринтам, так же ложилась на траву и начинала недолгое ожидание. Мысли гладили ее, как руки жрецов, иногда толкали и сжимали, и боль, причиняемая ими, была такой же сладкой, как другая — от резких движений их рук в страсти.
И еще одного не замечала Ахатта, переполненная гордыней. Пятеро жрецов покорно повиновались каждому ее взгляду и жесту на мягкой траве. Но жрец-Пастух, беря ее, единственный не закрывал холодных глаз и, пока она смотрела внутрь себя, изучал обморочно прекрасное лицо, любуясь и наслаждаясь не только любовью, но и все усложняющимися правилами игры, которые преподносила ему судьба. Рассматривая легкие тени ее мыслей, бегущие по высоким скулам, он видел, как она, спящая, шаг за шагом заходит в гнилые болота, увязая все глубже. И радовался тому, что увидит она, проснувшись, когда он — жрец-Пастух, пожелает разбудить ее.
В одну из ночей Ахатта принесла Пастуху коробку со смолой, которую давала ей Тека. Пастух, забирая ненужный Ахатте дар, усмехнулся и, вспомнив свои разговоры с болотным демоном, походя решил судьбу маленькой сердитой Теки и ее будущего ребенка. И, нарисовав на ковре событий еще один завиток, восхитился прихотливости создаваемой им картины мира. Кому нужны доброта, преданность — прямые и скучные, как нерассуждающие стрелы! Куда прекрасней выглядят на полотне мироздания петли и завитки изысканного предательства, которое, крутясь, оборачивается своей противоположностью, а потом снова делает петлю, и вдруг тот, кто простил и поверил изо всех сил своего глупого человеческого
сердца, прозревает черную бездну. Становится зверем, раненым в душу. Свирепым и очень опасным, — но взятым на крепкий поводок.Так приятно заставлять мир стонать, трепыхаться, биться в конвульсиях, доказывая тем свою жизнь. Ему — жрецу.
И днем спящая Ахатта мирно разговаривала с Текой, поверяя ей женские опасения, внимательно слушала советы и смеялась рассказам о проделках сыновей. А потом смотрела вслед приземистой фигурке с высокомерным летучим сожалением, зная, что та носит в животе жертву их божественной любви.
— Мне настало время родить, Хаидэ. Весна уже уступила дорогу жаркому лету, и ходить было тяжело. Но по ночам я все равно летала, как птица, с закрытыми глазами отыскивая дорогу к сердцу горы. И однажды я ушла одна, без Исмы. Он устал и спал крепко, а еще он все время боялся мне навредить, и потому был бережен, будто не мужчина. Я пожалела его, подумала — пусть спит…
— Возьми-ка грушу, съешь, — скрипучий голос Цез ударил по ушам неожиданно и неуместно. Подождав, когда Ахатта послушно откроет рот и начнет жевать, старуха добавила:
— А теперь говори правду.
Ахатта сглотнула нежную мякоть, превратившуюся в невыносимую горечь в горле. Но рассказ не окончен…
— Я оставила Исму, потому что любовь его стала слишком проста для меня. Слишком человеческая. Повелевать жрецами, отдавая им приказы своим горячим нутром было куда большим наслаждением, настоящим изысканным. Да тебе не понять, добрая.
Последнее слово выплюнула, как скопившуюся на языке горечь. Но Хаидэ, промолчав под острым взглядом Цез, вспомнила, как поднималась на ложе, маня Теренция темным женским взглядом, и на место любви и к ней приходило наслаждение властью над мужчиной, теряющим голову. Так вот куда ведет эта тропа!
— Когда времени оставалось совсем немного, еще одно откровение посетило мой ум. Мы с Исмой всего лишь родители бога! И все, что делается мной, и с нами, все это возводит храм новому богу. Нам должно быть счастье, пока он растет. А потом мы оба сядем у царственных ног, рядом с нами сядут жрецы тойров, а ниже — все обученное Исмой племя. И тойры завоюют весь мир, бросая его к ногам рожденного мной бога.
… Пастух был преданным другом и каждый раз, после жаркой ночи в сердце горы все новые и новые мысли приходили ко мне в голову. Я разговаривала с ним. Не словами. Его тело говорило с моим, и подсказывало самые удобные и короткие тропы. Он назвал мне день родов и рассказал, что я должна сделать.
Тека, переваливаясь, пробежала к воде и, скидывая поношенный кафтанчик, нагнулась, черпая короткой рукой воду и плеская в лицо. Отфыркиваясь, вернулась к Ахатте. Присела рядом, со вздохом вытягивая ноги.
— Какой бойкий сыненочек, никогда не рожалось у меня такого! А ведь я три раза ходила тяжелая! Пинает, будто хочет вылезти раньше срока! А как ты, сестра? Тебе уже совсем скоро, а потом и я. Будут наши мальчики братьями, да, сестра?
Баюкая живот, мелко рассмеялась, будто камешки рассыпала. Слово «сестра» произносила со смешной гордостью, чуть свысока поглядывая на возящихся у костров женщин. Но вдруг хлопнула себя по щеке и нахмурилась. Сказала стесненно:
— Ты не подумай, что я так, из-за того, что ты высока. Я тебя полюбила, давно уже. Жалела сперва, уж сильно ты была никчемная, ни ковра не умела, ни с мужем. А потом бывает, лягу спать, и шепотом говорю «тихого тебе сна сестра», и мне так тепло, будто солнце пришло и легло со мной и Косом. Он все ворчит, ты бы лучше меня, как-то ласково, а все свою гордую поминаешь.