Коала
Шрифт:
Они слезли с елки, сморенные усталостью, побрели в лагерь.
Легли спать. Оставшиеся дни ушли на то, чтобы разобрать лагерные ворота, сторожевую вышку, засыпать выгребную яму.
Ночами было тихо. Слишком тихо. Никто за ним так и не пришел.
Наступил последний день. Он все еще надеялся, что перед самым отъездом кто-то из вожаков отведет его в сторонку и назовет настоящее имя. Но вот уже в последний раз спустили флаг с лилией Бургундов, выстроились напоследок в каре — и все, лагерь кончился, а он понял: теперь ему с этим именем жить.
И не спросишь — почему, за что? Не положено, тайна — она тайна и есть.
Поехали обратно в город, наступила осень. Он пытался сжиться со своим именем, примириться с ним.
Но ведь ничего грозного. И красоты никакой. Ни тебе силы, ни быстроты, ни ловкости или хотя бы хитрости, что ли. Косматый увалень. Причуда природы. Каприз эволюции. Куда с этим?
Ну да, сейчас он просто
Отец спросил, получил ли он скаутское имя, и он был рад, что может в ответ сослаться на тайну и дурацкую эту кличку не произносить.
В школьной библиотеке нашлась книга про его тотем. Там были картинки с изображением плюшевого пупса в кругу человеческой семьи, — отец, мать, дочка, все вместе со зверем под кроной раскидистого дерева. Отец прижимал пупса к груди, дочь чесала за пушистым ухом, а мамаша, стоя над этой троицей, осеняла всех благостной улыбкой. Он прочел: «Типичный распорядок дня этих обаяшек — кормежка, сон, бодрствование и полудрема. Стрессы им, похоже, неведомы вовсе». И еще: «Так и хочется взять их на руки и приласкать — а им, видимо, только этого и надо».
Это все не про него.
В конце концов, он не плюшевый мишка.
И на руки его в жизни никто не брал. А уж подавно мать, та сколько лет назад его бросила, живет с другим дядькой, в чужой семье, которую ему дозволяется навещать раз в месяц, по воскресеньям.
Он изучал себя в зеркало.
Черные волосы, курчавые и густые. Такие же черные глаза. Кожа смуглая, даже оливково-зеленоватая слегка, не то, что у других ребят с их румяными, кровь с молоком, мордашками. В нем есть что-то от чужака. Его прабабка связалась с пришлецом, с заезжим лудильщиком. В его жилах цыганская кровь. А цыгане — они вовсе не миляги. Они гордецы. Они опасные.
А потом он вычитал все в той же книжке нечто и вовсе непонятное, что к нему совсем уж не подходило и даже внушало страх: «Большие мастера в обеспечении себе пропитания и обустройстве жизненного пространства, эти животные, однако, в одном отношении весьма уязвимы. Они почти не переносят изменений привычной среды обитания, на всю жизнь сохраняя привязанность к одному обжитому месту».
Черт побери, это еще что за хрень? И ребята в лагере это знали? Посчитали его не только потешным, но еще и лентяем — ну, ладно. Это он как-нибудь переживет. Но чтобы на всю жизнь застрять в их городке? Никуда не ездить, навсегда прирасти к месту, и это ему-то, с его осьмушкой цыганской крови, ему, кого так увлекают приключенческие книжки, истории про дальние страны, кого так и тянет прочь?
Он вообще не представлял, чем ему тут заняться. В этой дыре.
А прежде всего — что тут такого особенного, от чего ему никак нельзя оторваться и чего больше нигде на свете не сыщешь?
Это здесь-то, в этой дыре, где кроме солдатни и заводов вообще ничего? Чего ради ему тут торчать, что из него здесь выйдет? «Они почти не переносят изменений привычной среды обитания». Да он и не знает толком, что это такое — «привычная среда обитания». А изменений вокруг полно, весь мир меняется, и притом стремительно.
Он вспоминал деда, шорника со своей мастерской, где он, сидя у старика на коленях, следил за стежками швейной иглы. «Шить» — это было одно из первых выученных им слов, но потом дед исчез, его убили девы, он себе их по сорок штук в день позволял, сигареты марки «вирджиния». А вместе с дедом исчезла и его мастерская, канул в небытие целый мир, канули хомутины, отводка, нож-полумесяц и нож «карась», стругаль для кожи, урезник, зажимные некли для вытяжки кантов, кож и ремней, пробойник и пробойные щипцы, шорный станок, он же «пошивочный конь» с деревянными тисками вместо гривы, — все сгинуло вместе с шильями и ременными иглами. Да оно и понятно: нынче почти никто уже не спит на матрасах из конского волоса, какие изготовлял и починял дед, а значит, ни к чему и знать, что волосы из конского хвоста сперва надо выварить в воде, потом прочесыванием отделить длинные от коротких. Длинные, не меньше шестидесяти сантиметров, — которые из России, бывали и до восьмидесяти, — шли на смычки для скрипок. Те, что короче, дед сортировал, и пригодные кипятил и пропаривал, пока не начнут завиваться — их потому и называли кручеными. Вот они-то и были лучше всего в набивке. Добротный конский волос и упруг, и податлив, даже пользованный, из старых матрасов, можно снова пускать в дело, предварительно прокипятив и туго намотав для просушки на жердины, — сгинувшие теперь бог весть куда вместе с работягами, которые в дубильне даже короткий волос со свежих шкур соскабливали, потому как с ним куда лучше держится штукатурка. А еще короткий волос шел на фетр для шляп, которые тоже исчезли вместе с подтяжками,
кровельной дранкой, кукурузомолотилками и цепами. И не только шорники канули безвозвратно, но и угольщики вместе со всеми тайнами «переугливания», с хитростями особой кладки дров в «стоячих» и «лежачих» кострах, чтобы непременно с «трубой для тяги внизу и чепцом и покрышкой поверху, с обязательной обкладкой кострища землей и «чернением», исчезли березовые метлы, веялки, хлебные доски, рифельные станки, водяные колосники, самопрялки и мотовила, сновальные рамы и ткацкие станки, «холодные» сапожники со своей дратвой, так же, как и приходящие мясники вместе со своими колодами для рубки, тачками, кадушками, топорами и даже пилами. Весь мир менялся, однако возможности остаться здесь жить, казалось, тают на глазах. И, вероятно, ему придется сделать то, чего дед всю жизнь и любой ценой стремился избежать, от чего он приходил в ярость и даже жену поколачивал, коли та только заикалась — наняться в гарнизонные мастерские. Видно, придется осваивать одну из профессий, потребных стране для отражения красной угрозы. Как его отец, химик, работающий в секретной лаборатории, что упрятана далеко в горах. Он там однажды был, стоял около забора из колючей проволоки и видел, как каждый входящий или въезжающий предъявлял документы, — только после проверки часовой поднимал шлагбаум.Потому что кругом война.
А все из-за коммунистов.
Это они угоняют самолеты, похищают в багажниках знаменитых промышленников, вешают им таблички на грудь и расстреливают, как собак.
Считалось, что война «холодная», но здесь, у них в городишке, не больно-то она холодная. Очень даже ощутимая, явно и зримо.
Танки нескончаемыми колоннами прут через город. На полигон прут, откуда доносится стрекот пулеметов и уханье гаубиц. А вечерами в кабаках от солдатни не протолкнешься.
Надо быть во всеоружии, так все говорили.
Не то русские нажмут красную кнопку, и тогда всем крышка.
Потому как следующая война будет последней, это любому ясно. И людям вообще верить нельзя, кто уповает на силу добра, просто дурак. Каждый чего-то хочет, и лучше сегодня, чем завтра. Тут его осенило, что в этом, быть может, корень всех бед — в рвении. В школе им внушают, что рвение — главная доблесть, хочешь чего-то в жизни достичь — старайся. Но если другие захотят того же, придется соперничать с ними, вступать в борьбу? Кто не борется, тот не побеждает, но это ведь значит, что без побежденных никак не обойтись. А он по себе знает, что побежденный чувствует, — лютую ненависть, жажду мести. Выходит, каждой победой ты наживаешь себе врага.
Зато вот его зверь существует, ни к чему не стремясь. Даже не двигается почти, целый день полеживает на ветвях, никому не причиняя вреда. И, похоже, горя не знает. И не сказать, что нелюбим. Напротив, всем нравится, врагов у него нет, и трудно найти существо, пользующееся большей симпатией. Вот и он, если будет жить так же, уклоняясь от любого спора, без амбиций, довольствуясь только своим деревом, питаясь только тем, что перед носом висит, беря только то, что само в руки идет, — кому он этим помешает? На такого никто не осерчает, не затаит зла, и завидовать не будут, ведь он ни с кем не соперничал, ни у кого ничего не отнял. Ни для кого не представляя опасности, он будет жить сам по себе, пусть на отшибе, пусть более одиноко, чем другие, довольствуясь малым, меньше других на свете повидав. Но зато в мире и покое. А какой резон требовать от жизни большего? Тотем научит его, как вести такую тихую, мирную жизнь, здесь, в этом городишке, где он останется до конца дней, где и умрет далекой декабрьской ночью, этот мелкий засранец в задристанном захолустье, человек, строивший столь благостные виды на будущее, но не все сумевший предусмотреть, он, мой брат.
Вот имена зверя: каллевин, коолевонг, кобаркола, колах, карбон, коол, буррор, бангару, пукаван, гуридун, бо-ора-бе, сумчатый медведь, коала.
Хотя дольше всего зверь существовал вовсе без имен, двадцать миллионов лет никто его не звал, не кликал, а он уже бродил по первобытным степям, неизвестного вида животное, от которого только и осталась, что челюсть с зубами. Оно уже было на свете, когда континентальные плиты, трясь друг о дружку, пошли трещинами и далеко, на крайнем севере, у великого моря, которое зовется Тетис, от берега поползли в глубь материка глубокие расселины. Древний континент раскололся, от него отделилась материковая глыба, оторвав зверя от сородичей, унося куда-то вдаль, на северо-восток, навстречу теплым ветрам, которые в течение последующих миллионов лет будут овевать новый континент влажным морским дыханием. Под тяжкой благодатью дождей зверь видоизменялся, об эту пору у него мало-помалу укоротилась спина и отпал хвост. Но тут суша раскололась снова, Антарктика поползла на юг и, предоставленная собственной судьбе, там застыла. Вокруг зверя стало прохладнее, суше, дождевые леса сменились акациями и эвкалиптами.