Коала
Шрифт:
Ямы требовались для распила деревьев, для уборных, для погребения умерших, ведь хоронить приходилось чуть ли не ежедневно. Не прошло и нескольких недель после высадки на берег, как всю округу избороздили канавы и рытвины, углубления и насыпи.
Они вгрызались просеками в джунгли, прокладывали дороги, построили генерал-губернатору дом, потом бараки для солдат, все это меньших, чем на родине, размеров, миниатюрный, почти игрушечный мир. Вечерами, в сумерки, когда дым из каминов стлался над сизой синевой бухты, этот форпост цивилизации на краю света и вправду казался чуть ли не картинкой с далекой родины, живописным пейзажем где-нибудь в Корнуолле или в Кенте. Впору и вправду было поверить, что этот поселок — твой дом родной, место довольства, покоя и благонравия, сытых детишек и нежных песнопений. Но тут же, рядом, проклятые арестанты жили в мерзости и грязи, жрали насекомых,
Ту же участь разделил и Джеймс Бэлмор, в пять утра выходя на кулачный бой, на опушке чуть в стороне от лагеря. Противником его был Джеймс Бейкер, секундантами Хэйнес и Аски, а целью поединка было раз и навсегда установить, кто из соперников получит право делить ложе с некоей Мэри Филипс в те ночи, когда благоверный ее отсутствует. Бойцы обменялись рукопожатием, провели первый раунд, потом второй, а после двенадцатого снова подали друг другу руки, и хотя спортивный итог поединка история не сохранила, зато известно, что на следующее утро Бэлмор явился в лазарет, где впал в состояние тревоги, растерянности и страха. Двумя днями позже доктор Джон Уайт, врач колонии, установил, что глаза у больного неестественно широко раскрыты, зрачки расширены, однако на вопрос, не избил ли его кто-нибудь, Бэлмор только помотал заплывшей головой, сказав, что всему виной, должно быть, простуда. На следующее утро врач обнаружил пациента на койке уже закоченевшим.
Уже родились и были крещены первые младенцы, генерал-губернатор охотно регистрировал браки всем желающим. Тем не менее сержанту Ральфу Кларку лагерь все равно напоминал дом терпимости. Не успеет с женщины слезть один мужчина, записывал он в свой дневник, как на нее уже норовит улечься следующий. Сам он продолжал целовать портрет своей Алисы, однако протокол этих его бумажных лобзаний от недели к неделе становится все суше, смахивая скорее на унылую повинность, чем на изъявление бурной страсти. Куда больше тоски по родине его мучит гнилой зуб, и в беспамятство он впадет вовсе не из-за страданий истерзанного сердца, а в тот миг, когда лекарь выдерет у него этот зуб, выломав заодно еще и кусок челюстной кости. Десна после этого еще много дней кровоточила, и лишь спустя неделю сержант впервые смог справлять службу, не испытывая болей.
Служба эта в один из февральских дней потребовала от сержанта отконвоировать некоего Томаса Бэррета к большому дереву, раскинувшему крону между мужским и женским лагерем. Шестью годами ранее Бэррета за кражу серебряных часов и нескольких полотняных сорочек приговорили к смерти, и только милостью короля сие наказание было заменено пожизненной ссылкой. На новой родине Бэррет с серебра и рубашек переключился на фасоль, горох и свинину, вследствие чего ему и выпала честь стать в колонии первым человеком, которого отправили на виселицу. Отличия этого он, впрочем, удостоился не столько из-за украденных продуктов, сколько из-за недовольства в полковом гарнизоне, где солдат за незначительные провинности уже не впервой наказывали поркой, тогда как со ссыльными, вопреки грозным посулам генерал-губернатора, обходились куда мягче. Вот потому-то, ради водворения спокойствия среди офицеров, и понадобилось кого-то из каторжан спровадить на виселицу, и именно Бэррету было суждено жизнью заплатить за сохранение всеобщего согласия.
Он, впрочем, до последнего сохранял гонор, невозмутимо наблюдая за приготовлениями к собственной казни. И лишь ступив на лестницу, не выдержал, побелел и даже покаялся в том,
что вел такую порочную жизнь. Попросил дозволить ему переговорить с другом, и эту просьбу уважили, потом захотел поговорить с женщиной, но в этом ему отказали. Тогда он смиренно покорился своей участи, и по рядам пробежал ропот растроганного сочувствия, уже через несколько мгновений сменившийся, впрочем, оторопью ужаса.Затевая показательную экзекуцию, обо всем, казалось бы, успели подумать, — обо всем, кроме приличного палача, обязанности коего поручили некоему Броуэру, такому же арестанту, как и приговоренный, а он, как выяснилось, оказался в палаческом ремесле полным новичком и неумехой. На позор всему выстроившемуся во фрунт полку, к ужасу столь же многолюдно собравшихся арестантов, этот Броуэр от волнения все никак не мог завязать узел, — даже когда преподобный отец начал его увещевать, даже когда самому палачу пригрозили расстрелом, соорудить нормальную петлю он так и не смог. Пришлось капитану самолично взобраться на лестницу и собственноручно спровадить Томаса Бэррета на тот свет. Труп оставили висеть еще час, потом закопали под виселицей.
Замену слишком впечатлительному палачу подыскали через пару дней. Джеймсу Фриману, которого уже вели на виселицу за покражу трех с половиной кило муки, было предложено помилование при условии, что отныне палачом станет он и, вместо того, чтобы болтаться повешенным, будет вешать сам. Фриман согласился.
Несмотря на это, дисциплина в лагере не улучшалась, порки приходилось устраивать чуть ли не ежедневно. Джеймс Брайен Кьюллен, оскорбивший сержанта Смита, получил за это двадцать пять ударов девятихвостной плетью. Джон Эсти, солдат, привел в расположение лагеря арестантку. Получил за это сто пятьдесят ударов.
Солдат захотел отвести некую Элизабет Нидхэм в лесок, она заартачилась, чем немало его изумила и даже обидела, ибо слыла бабенкой отзывчивой, готовой уступить каждому. А она возьми и нажалуйся на солдата его офицеру. Бедняга схлопотал двести ударов.
Дебора Херберт обвинила своего мужа в том, что тот лупит ее без всякой причины. За что сама получила двадцать пять ударов и приказ немедленно вернуться к супругу.
Джеймс Ковентри и Джон Эйтвел, избившие Джона Макнила, приговорены были к пятистам ударам каждый — получили, однако, один четыреста ударов, второй и вовсе лишь сто, ибо надзиравший за процедурой полковой лекарь исполнение наказания прервал вплоть до заживления рубцов, после коего и следовало завершить экзекуцию.
Впрочем, умирали и без всякой виселицы, без посторонней помощи, — англичане, можно сказать, мерли как мухи. От самой легкой раны, от пустяковой царапины плохо забитым в доску гвоздем, а кого миновала смерть от телесных повреждений или гнилого зуба, тот ни за что, ни про что мог погибнуть от дурацкой шутки. Как один из корабельных коков, которого двое матросов однажды утром потехи ради сбросили за борт. Поваренок, чернокожий африканец, прихваченный кем-то из Виргинии, пошел ко дну камнем, — кто сказал, что каждый моряк должен уметь плавать?
Джона Берри похоронили третьего марта. На следующий день за ним последовали Даниэль Смарт и Джон Смит. Этот последний в свое время украл у некоего Джона Хэселдена пару башмаков. Уильяма Дэвина, овцекрада из Девоншира, предали земле пятого. Генри Уинсента, который схлопотал свои семь лет за украденные двести фунтов стерлингов и старую деревянную бочку, — седьмого марта; Джона Уолкотта восьмого. Впрочем, его уже за три года до того едва не отправили на виселицу за шелковый носовой платок и пару пустых бутылок, но помиловали, заменив смертную казнь пожизненной каторжной ссылкой. Теперь, два месяца по прибытии к месту назначения, он и вовсе ушел от наказания. В воскресенье, понедельник и вторник погост остался ни с чем, однако во вторник праздновали возвращение во прах Сары Перри, шляпницы из Мидлсекса. В доме с нехорошей репутацией она сношалась с почтенным Оуэном Клэттоном, похитив у того серебряные часы и кое-что из дорогих побрякушек. Смертный приговор, виселица. Было ей двадцать восемь. Пятнадцатого проводили в последний путь Корнелиуса Коннели, уличного грабителя. Тремя днями позже Томаса Тарнера, карманника. Рядом с ним положили младенца Джона Прайора. Зато после младенца целая неделя выдалась хорошая, без похорон.
В воскресенье, двадцать третьего марта, выловили акулу больше трех метров длиной, из печени выжали 26 галлонов жира. В тот день померла Сузанна Бланшет. Упокоиться в чужой земле ей пришлось из-за того, что на родине она вынесла из дома некоего Филиппа О’Келли пухлый узел тряпья — два трикотажных платья, юбку на подкладке, четыре шляпки, из которых одна с кружевом, четыре фартука, восемь платков носовых, полотняную рубашку, пальто, чепец шелковый, пару тканых дамских перчаток. Работала прислугой.