Кочубей
Шрифт:
Любовь Фёдоровна вперила в Кочубея чёрные свои глаза, и казалось хотела проникнуть во все, сокровенные мысли его сердца.
— Как Бог даст, Любонько!
— Как Бог даст!.. Так и бестолковый сумеет отвечать! Горе мне с тобою, да и только; не слушал ты меня в прежние годы, а давно бы Любоньку твою ясневельможною титуловали, давно бив твоих руках блестела булава... а теперь, вот и знай, судья да и судья, и будет с тебя... Ох! Ох! Ох!.. Василий, Василий, жалко мне и тебя, и себя, и детей наших!..
— Е-е-е! Любонько, чего ты ещё хочешь, скажи пожалуста? Кто с таким достатком, как мы, у кого всегда и хлеб и соль для добрых и честных людей ведётся... тебя и меня без гетманства
— Доволен! И гетманства не хочешь?
— Да!.. Да...
Кочубей покривился, почесал затылок и скоро договорил:
— Да... хоть и так, что и в гетманы не хочу! Которому гетману на добро пошло гетманство, и добром кончилось? Того сменили, того срубили, того извели, того сослали — хоть бы Самуйлович, то ли был не гетман и батько добрый! Как сыну родному добро мне делал... вот, по твоей милости... ох-ох-ох!
Любонька ощетинилась. Кочубей присел и замолчал, чуя грозу.
— Брешешь, Василий, как собака брешешь!
— Не брешу!
— Всё ты мне Самуиловичем своим колешь глаза... я этого не терплю... ну, что твой Самуйлович! Дурный был, так Бог и покарал его, тебе же я добра хотела... сам же всему виноват, да меня и попрекаешь... добро!.. Теперь я и не знаю, что после этого сказать... так после этого ты не муж мне, а я тебе не жена! — сердито сказала Любовь Фёдоровна.
— От чего так?
— От того так, что... ты не хочешь того, чего я хочу!
— Смешное дело!
— Тебе всё смешное!..
— Да как же ты хочешь, Любонько, чтоб я был гетманом, когда у нас есть гетман, ну, рассуди своею головою, что говоришь!
— Что ты кричишь, оглашённый, ну что ты кричишь!
У гетмана выучился! О... я не люблю этого… у меня держи ухо востро!..
— Да я, Любонько, не кричу!..
— Ну... ну... ну!.. Ты слушай, что я говорю, да на ус себе мотай!..
— Да слушаю!
— То-то!..
— Ты, Любонько, всё сердишься да сердишься!..
— Ну чего ты до гетмана ездишь каждый день, скажи мне Бога ради?..
— Да как же мне не ездить, когда я Генеральный судья!
— Если бы у тебя доставало в голове, заставил бы всех до себя ездить, и принимал бы гостей, как принимает гетман, или хоть и московские паны... а то все рассказывают, что Кочубей богатый да богатый пан!.. Не в том дело, моё серденько, и чумак богат и знатен... нет, ты заставь, чтоб все говорили о тебе, как о великом пане, знатном воеводе, — вот это другое дело, тогда послышат и в Москве, станут выбирать гетмана — и Кочубея вспомнят... Мазепа твой недолго погетманует, помяни моё слово: пока у него ведьма живёт, до тех пор он и счастлив; а пропадёт она, всё по-старому пойдёт, тогда не удержаться голове его на плечах... вот, и отдадут тебе булаву.
— Нет, Любонько, то не ведьма... а благочестивая душа!
— Знаю я этих благочестивых!.. Что лицо своё хусткою закрывает? Это ещё не благочестие, а с гетманом в одной комнате спит, где же благочестие?..
— Рассказывать всё можно, а доказать, так и не докажут! Присмотрись — увидишь, как гетман переменился с того часа, как она стала жить в Бахмаче; довольно того сказать, что гетман держит все посты и три раза в год говеет, а мы с тобою два раза, вот оно, и ничего кажется, а далеко отстали от гетмана; он везде строит церкви, а мы третий год собираемся свою поновить, да вот всё не соберёмся... вот наше благочестие!.. Спаси и помилуй, Господи.
— А ну тебя, иди отсюда и не мешай мне с Мотрёнькою отдыхать!
— То-то!..
Кочубей ушёл в сад и пройдя две излучистые
просади, поворотил налево, вошёл в беседку, обвитую ярко-зелёным хмелем, и прилёг на дерновую скамью. Тысячи мыслей теснились в его голове, воспоминания о минувшем навели на душу его чёрную тоску. Живо представился ему Самуйлович — Кочубей вскочил; и, сидя на скамье, склонил голову, подпёр её руками, долго думал, тяжело вздыхал. Сердечная мука его выражалась отрывистыми речами с самим собой.— Боже мой! Боже!.. Горе мне на сём свете... страшный сон я видел... уж не умру ли я?.. Я должен умереть! Да, я умру и скоро, положат меня в домовину... насыплют и надо мною высокую могилу... ох!.. Господи Боже мой!..
Лицо его приняло страшное выражение, сердце сильно трепетало в груди, он привстал и перекрестился.
— Умру... и что будет на том свете?.. Я страшный грешник... надо покаяться, пока живу ещё!..
Благая мысль покаяния недолго удержалась в душе его. Условия покаяния ужаснули его: вмиг представилась ему необходимость оставить всякий путь неправды и суеты и жить праведно; подеять все подвиги и труды покаяния, отречься от самого себя, подражать святым, — дыхание у него спёрло, холод пробежал по жилам, — ещё миг: и уже в глазах его играло сияние гетманской булавы, — кругом его паны, графы, бояре, — вот он беседует с королями — всё перед ним благоговеет — Любонька его всех принимает как царица, а сама такая важная! И говорит: «Мой Василий Леонтьевич — гетман, друг московского царя?»
Он начал успокаиваться, и мысли его остановились на славе гетмана.
— Да, если бы и я был гетманом... и я был бы в славе и почестях у царя и бояр. Даст Бог, Мазепа пойдёт на тот свет, и булава его будет в моих руках...
В беседку вбежала Мотрёнька; ей было тогда двенадцать лет: но уже необыкновенная красота лица её поражала всякого; мать и отец были от неё без ума.
Каждый день, а иногда и несколько раз на дню, мать сама расчёсывала чёрные, как смоль, густые волосы на голове Мотрёньки, приглаживала прелестные, тонкие дуги её соболиных тёмных бровей, целовала карие её очи, розовые губки, любовалась ею и не могла налюбоваться.
Мотрёнька и Василий Леонтьевич вышли из беседки в дом к приехавшим гостям, и дорогою разговаривали:
— Хотя бы ты, доню моя, моё сокровище, была гетманшею и то бы моё счастие!
— Гетманшею, пано?
— Да, серденько моё, гетманшей, я бы ручку твою целовал!
— Буду, пано, буду?.. Дай я тебя поцелую?
Мотрёнька бросилась на шею отца, обняла его своими ручонками и поцеловала.
— Твоя сестра Анюта счастлива, пошли Господь тебе ещё большаго!..
— Я люблю тебя, пано!
— Добре, душко!
Утром на другой день Любовь Фёдоровна вошла в комнату Мотрёньки, которая беспечно спала, — перекрестила её три раза, поцеловала глазки, губки и сказала:
— Вставай скорее, Мотрёнька, поедем в Бахмач к крестному отцу твоему.
Мотрёнька быстро приподнялась, перекрестилась, и в ту же минуту начала одеваться. Для неё не было радостнее того дня, в который она ездила к крестному отцу в Бахмачь, или когда сам Мазепа приезжал в дом её отца Иван Степанович любил свою крестницу, как доброе, послушное и умное дитя, любил и потому, что Мотрёнька была привлекательной наружности. Всякий раз, когда Мазепа приезжал к Кочубею, привозил крестнице разные лакомства, игрушки и другие подарки, когда же привозили её в Бахмач, Иван Степанович ничего уже не жалел для неё и нередко делал ей весьма значительные подарки. И поэтому-то Василий Леонтиевич и Любовь Фёдоровна считали себе за непременный долг, всякий раз, когда ездили в Бахмач и в Батурин, к гетману, привозить и Мотрёньку.