Кочубей
Шрифт:
— Се, бач, всё вона, Хивря, розмалювала... От була дотепна — грустно говорил бедняк, показывая гостям своё осиротелое жильё.
В хате то же запустение, словно недавно отсюда вынесли покойника, а за ним и всё, что напоминало жизнь, счастье... Стол без скатерти и солоницы, голые лавки, голые стены, голые нары без постели... Только под образами висело расшитое красною и синею заполочью полотенце, оно одно напоминало о жизни...
Гости, войдя в хату, набожно помолились на образа.
— Оце iи рушник Хиврин, — говорил Голота, показывая на полотенце. — Оцим рушником нам пип у церкви руки звъязав, на веки звъязав... Так
И бедняк, упав головою на голую доску дубового стола, горько заплакал... «Один рушник... один рушник зостався... щоб мене повиситись на ёму...»
Не более как через час после этого московские проезжие люди были уже на Палиевом дворе. Они несли с собою подарки для пани полковничихи: отец Иоанн нёс несколько крестиков и образков, вывезенных им из святых мест; купцы московские — кто турецкую шаль, кто сафьянные шитые золотом сапожки, кто нитку кораллов, кто коробок хорошего цареградского «инджиру».
Палииха встретила гостей на крыльце. Это была высокая, массивная, уже довольно пожилая женщина, на лице которой лежала печать энергии, а в обхождении проглядывала привычка повелевать. Серые, несколько стоячие глаза, которые в молодости подстрелили такого обстрелянного и окуренного пороховым дымом беркута, как старый Палий; орлиный нос с широкими ноздрями, для которых требовалось много воздуха, чтобы давать работу могучим лёгким; плотно сжатые хотя не тонкие губы, которые и целовались когда-то, и отстаивали вылетавшую из-за них речью права и достоинство этой женщины с страстною энергиею, — всё это говорило о цельности характера, о стойкости воли и недюжинном уме. На голове у неё было нечто вроде фески или фригийского колпака, спускавшегося на бок и закрывавшего её белокурые, густые, но уже посеребрённые временем и старостью волосы. На плечах — нечто вроде кунтуша, из-за которого виднеется белая, расшитая узорчато, сорочка с синею «стричкою» у полного горла и голубыми монистами на шее и на могучей груди. Сподиица — двуличневая, гарнитуровая. В руках — белая «хустка». На ногах — голубые «сапьянцы».
Ступив своей грузной, но свободной, мужской походкой навстречу отцу Иоанну, она наклонила голову, согнув только свою воловью шею и не сгибая спины, и ждала благословенья. Священник громко и внятно благословил и получил в ответ такое же громкое и внятное «аминь».
— Мир дому сему и ти, жено благочестивая!
— И духови твоему.
— Поклон тебе от супруга твоего, благородного полковника Симеона Иоанновича, и наше челобитье.
— Дякую, отче.
— Челом бьём тебе, госпоже, и нашими худыми поминками, — сказал купчина, низко кланяясь и шибко встряхивая волосами. — Прими наше худое приношенье, не побрезгуй.
— Дякую на ласци, дороiе гости... Прошу до господы...
Купцы низко кланялись, с удивлением глядя на эту новую Семирамиду. В Москве таких они отродясь не видывали... «Вот баба-яга», — вертелось на уме у старшего купчины: «Личах, конь-баба!»
Конь-баба грузно, но бойко повернулась, брязнула о пол рундука коваными подковками, звякнула бусовым монистом, визгнула о косяк гарнитуром своей широкой сподницы, словно стеклом о стекло, и вошла в свой дом, вдавливая дубовые половицы «помоста», как тонкие жёрдочки.
«Ну, конь-баба, подлинно конь»...
Поп и торговые люди робко следовали за нею, точно боясь, что пол под ними подломится. Они вступили в просторную
комнату с широкими лавками вдоль стен, увешанных оружием и разными принадлежностями и добытками охоты. С одной стены глядела гигантская голова тура с огромными рогами. Массивный стол, покрытый шитою узорами скатертью, был уставлен яствами и питиями. На самой середине стола красовался жареный баран, стоящий на своих ногах и с рогами, перевитыми красною лентою. Против барана стоял жареный поросёнок и держал в зубах огромный свежий огурец, висевший на голубой ленте.— Прошу, дороiе гости, до хлиба-соли, поснидати c дороги. Будьте ласкови, батюшка, благословить брашно cie и питiе, — говорила приветливая хозяйка.
Священник благословил. Палииха налила по чаре водки-запеканки и поднесла сначала попу, а потом и купцам. Выпили, крякнули, да и было отчего крякнуть: словно веником, царапнула по горлу запеканка.
— Уж и горилка же! — заметил ошеломлённый поп.
— Спотыкач, батюшка, — улыбнулась Палииха, звякнув монистом.
— Истинно, спотыкач, — заметил и купчина, — от сей чары сразу спотыкнёшься.
— Спотыкач, ишь ты, — качали головами гости.
— Уж и подлинно спотыкай-водка...
— Ни, воно з дороги так, водка добра, не сильна...
— Како, матушка, не сильна! Кистень-водка... Обухобухом...
И москали об полы руками били, дивуясь крепости спотыкача, кистень-водки... Уж и вор-водка!..
— Рушайте, батюшка, рушайте, дорогiи гости, — угощала хозяйка.
И рушали. Досталось и барану рогатому, и поросёнку зубатому, и огурцу-великану. Хозяйка между тем свела разговор на политическую почву, на московские, шведские и польские дела, сообщила им, как свежую новость, о взятии царём устьев Невы и заложении там новой столицы. Известие это порадовало попа и встревожило торговых людей.
— Ну, из нового-то стольна града проку не будет, — заметил старый купчина.
— Чом не буде? — спрашивала Палииха.
— Да Варяжское море, матушка, нам, московским торговым людям, не с руки.
— Як не зруки? А торги торговать морем?
— Да то не море, матушка, хвост един от моря, да и хвост-то оный задран зело высоко... Что в ем проку!
— Не говори этого, Кузьма Федотыч, — возражал поп, — на том месте, в оно время, великий Новгород далеко уехал, какие торги торговал!
— Что было, то сплыло, а ноне Москва всему свету голова... Из Москвы вывезти трон царский, да царь-пушку, да царь-колокол, это всё едино, что из Ерусалима града гроб Господень выкрасть.
Ловкая хозяйка искусно прекратила этот слишком специальный для неё московский диспут, свернув разговор на путешествие отца Иоанна.
— А то, батюшка, у Стамбула чути? — спросила она, наливая гостям по чаре крепкой, ароматической «варенухи».
— Уж и это не спотыкай-ли водка? — с боязнью подумал старый купчина, отстаивавший мировое главенство Москвы.
— Да турки, матушка, в большом переполохе, — отвечал поп, чувствуя какое-то наитие от спотыкача.
— Вид чого се такой сполох?
— А всё от нашего царя действ... Хотят запереть себя на замок агаряне-то эти.
— Як на замок, батюшка?
— Да вот как царь-государь Пётр Алексеевич Божиим изволением покори под нози свои Азов-град, дак агаряне-то и восчувствовали страх велий, дабы-де московские воинские люди морем к Цареграду не пришли и дурна какого не учинили...