Код Мандельштама
Шрифт:
И вот бабочка, летающая в суматохе (1920), становится «жизняночкой и умиранкой», и крылья ее — «разрезанный саван», «флагом развернутый саван» (1933). И самое последнее упоминание бабочки, в котором встает уже тема собственной скорой неизбежной смерти, с которой поэт смирился, он лишь высказывает последнее желание, которое (по преданию) позволялось высказать приговоренным к смертной казни:
Не мучнистой бабочкою белой В землю я заемный прах верну. Я хочу, чтоб мыслящее тело Превратилось в улицу, в страну.Это звучит, безусловно, как последняя воля, завещание.
Что происходит в этот период со стрекозами?
И еще одно упоминание стрекоз в связи с мыслями о смерти (памяти Андрея Белого):
Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши. Налетели на мертвого жирные карандаши.И здесь «стрекозы смерти»!
Исчезает вольная игра со светлым миром: не будет больше в пауке легкости и совершенства формы, данных этому творению Богом. Поэт возвращается в темный мир, созданный людьми, и паук обретает то, что навязывают ему человеческие ассоциации: наступает «глухота паучья» (1932).
И осы, радующиеся запаху медуницы (1919), вернутся лишь воспоминанием детства, стремлением избавиться от обступивших кошмаров реальности, того: что и определенно значимыми словами и обозначить страшно, а можно лишь неопределенным местоимением:
Не говори никому, Все, что ты видел, забудь — Птицу, старуху, тюрьму Или еще что-нибудь… Или охватит тебя, Только уста разомкнешь, При наступлении дня Мелкая хвойная дрожь. Вспомнишь на даче осу, Детский чернильный пенал, Или чернику в лесу, Что никогда не сбирал.А позже возникнет и зависть к «могучим хитрым осам» (1937, Воронеж), которым доступен полет, свобода, которым дано услышать «ось земную», простую основу жизни. И тут будет желание преодолеть сон и смерть, потому что самое главное призвание этого поэта — «впиваться в жизнь»:
И не рисую я, и не пою, И не вожу смычком черноголосым: Я только в жизнь впиваюсь и люблю Завидовать могучим хитрым осам. О, если б и меня когда-нибудь могло Заставить, сон и смерть минуя, Стрекало воздуха и летнее тепло Услышать ось земную, ось земную…В этот страшный период возникают в стихах совсем новые, не упоминаемые ранее насекомые, вызывающие исключительно негативные ассоциации: вошь, гнида, моль, таракан. Они вводятся в поэтическую речь для определения мира людей или, что еще глубже характеризует чудовищное внутреннее состояние поэта, — «для сравнения» с самим собой.
Вот знакомство с удушливым злом, ставшим уже уютным и привычным, с «шестипалой неправдой», которое происходит в преддверии смерти («дай-ка я на тебя погляжу — // Ведь лежать мне в сосновом гробу!»). Неправда по-хозяйски привечает, угощает («…из ребячьих пупков // Подает мне горячий отвар»).
И некуда деться. И пропитываешься сам этой зловонной ложью, с отвращением к себе становясь частью ее:
Тишь да глушь у нее, вошь да мша, Полуспаленка, полутюрьма. — Ничего, хороша, хороша! Я и сам ведь такой же, кума.Кто,
как не вошь, может обитать в глухой полу-тюрьме неправды. Ведь чаще всего у вшей нет зрения, если же оно есть, то они способны различать лишь свет и тьму.В другом стихотворении этого же, 1931 года мы увидим метонимическое сравнение деревушки с гнидой (гниды — яйца вшей), имеются в виду люди, живущие в деревушке, паразитирующие на природе: «Он глядит в бинокль прекрасный Цейса — // Дорогой подарок Царь-Давида, — Замечает все морщинки гнейса, // Где сосна иль деревушка-гнида…»
В тридцатые годы появится в лирике Мандельштама слово «моль». И два раза — в сравнении с собой, и оба раза в связи с темой ухода из жизни:
Себя губя, себе противореча, Как моль летит на огонек полночный, Мне хочется уйти из нашей речи За все, чем я обязан ей бессрочно?Выбор слова «моль» намеренный, горько осознанный. Сколько в поэзии существует мотыльков, летящих на огонь! Да у раннего Мандельштама даже моль называлась бабочкой — «Понемногу челядь разбирает / / Шуб медвежьих вороха. // В суматохе бабочка летает. // Розу кутают в меха» (1920). Среди шуб, мехов летает обыкновенная одежная моль. Вот только радужный мир поэта в 1920 году еще не подвергся разрушению. И вот зимой возникает порхающая бабочка. Но в 1932 году на огонек летит не трепетный мотылек, а моль — ночное насекомое с более скучной окраской, меньшими крыльями. Насекомое, признанное безусловно вредным, подлежащим уничтожению. И поэт даже знает, кто «ухлопает» этого вредителя:
…А я как дурак на гребенке Обязан кому-то играть… Какой-нибудь честный предатель. Проваренный в чистках, как соль, Жены и детей содержатель — Такую ухлопает моль…Но есть и другой портрет убийцы. Не того, кто хлопком расплющит мечущееся насекомое. Убийцы миллионов людей. Убийцы поэта Осипа Мандельштама. И ему, виновнику жесточайших преступлений, навеки будут даны черты отвратительного насекомого:
Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны. Тараканьи смеются усища…Встретится в стихах тридцатых годов и сравнение воздуха с гусеницей («Был от поленьев воздух жирен, // Как гусеница, на дворе…», 1932), и синие мухи, сеткой облепившие уснувшего ребенка (1933–1936).
Но появится и «враль плечистый» — кузнечик, свободный, способный взлететь к луне, сильный, мускулистый (как «могучие осы») (1933–1936), пчела будет жужжать над розой (1933–1936), мы услышим понятный поэту язык цикад («На языке цикад пленительная смесь // Из грусти пушкинской и средиземной спеси», 1933). Шмель будет хозяйничать «в солнечном развале» живописного холста (1932), агат за его черноту и блеск будет назван «муравьиным братом» (1935) и ремесленный город сравнится с вечным тружеником сверчком («… И средь ремесленного города-сверчка», 1937).
И все же из 17 видов упоминаемых в этот период насекомых 7 (!) вызывают только негативные ассоциации (вошь, гнида, гусеница, моль, мухи, паук, таракан). Три вида, первоначально ассоциативно положительно окрашенные, упоминаются в связи с мыслями о смерти (бабочки, осы, стрекозы).
У раннего Мандельштама насекомые упоминаются в связи с гармонией сотворенного Богом мира. Красота стрекоз, радость ос, спящий хор кузнечиков — все это проявление Бога. Люди, птицы, звери, рыбы, насекомые — все вместе составляют пестрый ковер жизни. В ранней лирике Мандельштама и не встречается сравнений человека с насекомыми (исключение — «Чтобы, как пчелы, лирники слепые // Нам подарили ионийский мед»).