Кодекс чести партизана
Шрифт:
С своей стороны Дюрют, соглашаясь на сдачу Нового Города, не соглашался на требование мое, чтобы прежде выхода из него в Старый Город тех войск, которые защищали укрепление, они отдали бы честь русским, стоя, во всем параде, во фронте и сделав на караул при барабанном бое. Затруднения эти не без борьбы и только что к вечеру исчезли. Я оставил в капитуляции статьи, считаемые мною излишними, подписав только под ними: «articles inutiles» (статьи ненужные), а Дюрют согласился на повеление войскам своим отдать честь моим войскам с тем только, чтобы этой статьи не было помещено в капитуляции. Я был доволен, ибо желал этого не для газет, а для жителей Дрездена; мне хотелось, чтобы они были очевидцами унижения французов перед русскими.
Но была статья, которая подняла на меня всю пернатую и плотоядную тварь, кроющуюся, подобно гиенам, на кладбищах происшествий. Меня упрекали в согласии на статью, требующую прекращения военных действий в самом Новом Городе и на расстоянии одной мили выше и низке оного.
Поистине это согласие с моей стороны было бы предосудительно
Хорошо, – но имел ли я право заключить конвенцию эту потому только, что она полезна для моей партии? Один ли я вел войну с Наполеоном? Я был гомеопатическая частица в общей громаде сил; как смел я обязать всю эту громаду в соблюдении договора, для меня одного полезного, но вредного, может быть, предначертаниям высшего начальства и общим выгодам?
Вот расчет мой относительно и высшего начальства и общих выгод. Корпуса Блюхера и Винценгероде были ближайшими из всей этой громады сил к Дрездену; но я официально и твердо знал, что в это время первый находился в Бунцлау, на границе Силезин и Саксонии, вне боевых происшествий, а последний – в Гёрлице. Будь Винценгероде в близком расстоянии от меня, я не должен был бы, я не смел одобрить, я не одобрил бы никак этой статьи, или бы вместо сорокавосьмичасного срока я назначил срок, сообразный с тем временем, которое необходимо было ему для перехода от места, им занимаемого, до Дрездена. Но, с одной стороны, я видел Винценгероде в Гёрлице в девяноста верстах, то есть в трех переходах, или, что одно и то же, в семидесяти двух часах расстояния от Дрездена. С другой – мне в глаза бросилось господствовать означенной статьи над всеми статьями, единственно для скрытия ее важности помещенными в условии. Я видел, что с отвержением ее я лишу себя довершения начатого, и что Дюрют не сдаст мне города. Что же было делать? Надлежало принять статью эту, но надлежало вместе с сим освободить Винценгероде от уз, мною принятых. Мало: эту свободу в действии Винценгероде надо было уладить так, чтобы срок прибытия его к Дрездену соглашался час в нас со сроком окончания перемирия, ибо малейшее опоздание его в соединении со мной могло подвергнуть меня неминуемому поражению. Итак, соображаясь с трехсуточным переходом Винценгероде от Гёрлица до Дрездена, я считал, что при выступлении его даже 11-го поутру из Гёрлица он непременно прибудет к Дрездену 13-го к вечеру. В этом предположении я, немедленно по занятии мною Нового Города, рапортовал генералу Ланскому о прекращении перемирия 13-го вечером, прося его известить о том генерала Винценгероде. 11-го же вечером я послал письменное объявление Дюрюту о начатии мною военных действий в городе и в окрестностях города чрез сорок восемь часов, как о том условлено было в капитуляции. Таким образом, я совершенно развязал руки генералу Винценгероду, где и как ему заблагорассудится, и вместе с сим оградил себя от нападения Дюрюта до прибытия Винценгероде. К удивлению, самая передовая пехота последнего подошла к Дрездену не прежде 14-го вечером, что поставило партию мою на целые сутки у края бездны; хитрость понятная, но расчет неверный! Уже 14-го числа меня не было в Новом Городе, и срам изгнания из него партии моей не ко мне бы уже отнесся. Где же с моей стороны опрометчивость и неосмотрительность при согласии на осуждаемую статью? Чем оковала она действия Винценгероде в городе и в окрестностях города и, следственно, на чем основывается упрек, мне делаемый в принятии статьи, до главных операций армии не касавшейся, для начальника моего безвредной и, по даровании мне Дрездена, охранившей партию мою от гибели?
По ратификации условий, я немедленно послал копию с оных при рапорте моем генералу Ланскому:
Рапорт:
«Вчерашнего числа я предпринял усиленное обозрение Дрездена. Ротмистр Чеченский, командующий 1-м Бугским казачьим полком, отличился; это его привычка. Убито: обер-офицеров один, ранено казаков четыре; убито и ранено лошадей девять. Испуганный неприятель вступил в переговоры, вследствие коих я занимаю завтрашнего числа половину города Дрездена, и копию с условий, мною ратификованных, имею честь представить вашему превосходительству. Полковник Давыдов. 1813 года марта 9-го дня, у палисад Дрездена».
Однако, когда переезды из города в город, прения, требования и отказы, и согласие, и прибавление и убавление статей прекратились ратификациею условий, когда вокруг меня все улеглось и затихло, – тогда пришло время и раздумью.
Черные мысли заклубились в голове моей, и самый подвиг мой представился мне не с одной, а уже с двух точек зрения. С лучшей – я видел честь русского оружия во вторжении слабой партии казаков
в столицу, защищенную вдесятеро ее сильнейшим числом пехоты и артиллерии, и имя мое – в описании военных действий, столь жадно тогда читаемых во всей Европе; с худшей – Винценгероде, стремящегося к занятию столицы Саксонии лично и своею особой, а по посредством отряда своего корпуса; Винценгерода, заранее уже сочиняющего пышную реляцию о поражении им неприятеля, о торжественном вступлении своем в город, упоенного надеждами на великие и богатые монаршие милости, – и вдруг обманутого в своих упованиях, ошеломленного внезапною моей удачей! Если, – думал я, – если точно Винценгероде метит сам на Дрезден, то какова должна быть злоба его на меня и какого рода должно быть посредничество такого посредника между мной, пылинкою, и государем! Впрочем, «что будет, то будет; а то будет, что Бог даст», – говаривал гетман Хмельницкий, – сказал я сам себе вполголоса, и с сими словами, повалясь на солому, разложенную перед костром моим, уснул сном невинности.До рассвета я велел партии готовиться к парадному вступлению в город, то есть чиститься и холиться; надо было блеснуть, чем Бог послал. Сами мы нарядились в самые новые одежды. Я тогда носил курчавую, черную, как крыло ворона, и окладистую бороду; одежда моя состояла в черном чекмене, красных шароварах и в красной шапке с черным околышем; я имел на бедре черкесскую шашку и ордена на шее: Владимира, Анну, алмазами украшенную, и прусский «За достоинство», в петлице – Георгия. Храповицкий и Чеченский были в подобной же одежде; но Левенштерн в пехотном мундире, так же, как и Бекетов с Макаровым в ментиках их полка и Алябьев в мундире казачьего графа Мамонова полка.
Порядок вступления войск в город я назначил следующий: Я – впереди, окруженный Храповнцким, Левенштерном, Бекетовым, Макаровым и Алябьевым. Ахтырские гусары позади нас, вроде моего конвоя. За нами 1-й Бугский казачий полк, предшествуемый песенниками. Потом донской Попова 13-го полк, а за ним сотня донского Мелентьева полка.
В десять часов утра явились ко мне гражданские чиновники – депутаты города.
Унтер-офицер и трубач Лейб-гвардии Драгунского полка, 1809–1811 гг.
Они ехали к казачьему начальнику, грубому, необразованному, и выпучили глаза, услыша меня, бородача, отвечавшего на приветствия их благодарностию, облеченною во французские фразы, впрочем, довольно пошлые.
После этого я долго говорил им о высокой судьбе, ожидающей Германию, если она не изменит призыву чести и достоинству своего имени; о благодарности, коей она обязана императору Александру; о средствах, кои у ней под рукою для изъявления этой благодарности; что я, казак, наездник, солдат, не понимаю ничего в политике, но думаю, но уверен, что, если саксонцы покажут пример восстания за дело столь справедливое, столь священное, они тем много угодят великодушному монарху российскому, вступившему в Германию для Германии, а не для себя, ибо его дело уже сделано. Словом, бог знает, что я тут нагородил без малейшего затруднения. Все сказанное мною невольно черпалось из прокламаций, осыпавших тогда Германию. Ежедневное чтение их снабжало готовыми фразами людей бестолковейших. С моей стороны, я им много был обязан. Целые груды их лежали в памяти моей, как запас сосисок для угощения немцев. Я ими пользовался, но зато так в них сам въелся, что едва не заговорил с казаками и даже с денщиком моим отрывками из прокламаций.
Этого числа с самого утра Дюрют позволил переезд жителям из Старого в Новый Город и пребывание в нем до полудни, то есть до выступления гарнизона [113] , что произвело в этой половине Дрездена чрезвычайное стечение народа. Многие даже, предвидя незамедлительное освобождение Старого Города от французов, не возвратились, а остались в Новом до ухода Дюрюта к Лейпцигу.
В полдень вся моя партия села на коней и по предписанному мною порядку вступила в ворота укрепления. Тут стоял гарнизон. Он отдал честь, сделав на караул при барабанном бое. У караула стоял тот самый капитан Франк, первый адъютант Дюрюта, который был уполномочен им при договоре. Я благодарил гарнизон легким приподнятием шапки, подозвал к себе капитана Франка и пригласил его на завтрак. Тогда мы двинулись вперед, и песенники, ехавшие впереди Бугского полка, залились:
113
Из Оделебена.
Погода была прелестная. Число любопытных невероятно. На всей большой улице не оставалось пустого места. Во всех окошках двух- и трехэтажных домов торчали головы; крыши усеяны были народом. Иные махали платками, другие бросали шляпы на воздух, и все кричало, все ревело, все вопило: «Ура, Александр! Ура, Россия!» И в этом многогласном хоре, прославлявшем два столь огромные имени, недостойное имя мое извивалось, как извивается голос флейточки между громовыми звуками труб и литавр.
Мне отвели квартиру у банкира Прейлинга, на большой улице. Там дожидались меня все почетные чиновники города; но я проехал мимо, прямо к берегу – для размещения пикетов вдоль Эльбы. Партия моя, между тем, располагалась биваками по большой улице, дабы быть всегда под рукою.
Оконча обязанности службы, я слез с коня и вошел на квартиру, где принял городских чиновников. Между ними я помню директора кадетского корпуса, толстоватого, рыжего генерала в красном военном мундире с желтыми отворотами, и начальника Японского дворца, кажется г-на Липиуса, старичка пудреного; прочих я забыл наружность, а имена и подавно. Я употребил в разговоре с ними тот же чужой ум, как и с депутатами, с некоторыми однако ж изменениями. Все они остались довольны, и я не менее их, когда, взаимно раскланявшись, мы расстались.