Кофемолка
Шрифт:
— Ммм, — сонно протянула Нина, — о чем это я?
— О недовольстве.
— Солнышко, помоги мне лучше с этими чертовыми мисками. Спасибо. А сейчас, господа, — объявила Нина, вплывая в гостиную с первыми тремя порциями уже тающего десерта, — вечер принимает трагический оборот.
Что уж там, давайте я вам ее формально представлю. Нина Ляу была красива, я полагаю, — красива красотой узоров в калейдоскопе, центробежного разброса капель пролитого молока, лучиков солнца, преломленных в гранях стеклянной пепельницы: каждую минуту в ней что-то мерцало и изменялось. В один момент ее красота концентрировалась в пряди волос, косо падающей на лоб смелым мазком на монохромном холсте. Она откидывала эту прядь с глаз, и на долю секунды центром ее красоты становилось движение легкой руки. Она одевалась, по ее собственным словам, как «из рекламной брошюры колледжа», в крахмально-белые и мягкие бежевые тона, узкие юбки и кашемир, но при этом любила разбивать строгость своих ансамблей инфантильными причудами: здесь пластмассовое кольцо, выигранное в тире, там мультяшная заколка. Таким был и ее характер — безупречно строгий фасад с еле заметной трещинкой уязвимости.
У трещинки было имя — Ки Ляу. Нина была богата; в менее раскрепощенные
Нина ни разу не видела своего отца; она знала только, что он недолго работал в консульстве Сингапура в Сан-Франциско. В свое время я подталкивал ее разыскать его, руководствуясь скорее собственными романтическими представлениями о стройности сюжета, чем настоящей заботой. Она меня не послушалась, и, пожалуй, к лучшему. Однажды, в конце длинного трансконтинентального телефонного разговора, Ки мимоходом сказала: «Кстати, милочка, ты только не расстраивайся. Похоже, твой отец умер. В „Кроникл“ был крохотный некролог». Дочь не столько повесила, сколько уронила трубку. Впрочем, будучи Ниной, Нина уже взяла себя в руки к моменту, когда трубка приземлилась. В тот вечер у нас не было серьезного разговора, лишь пара тихих полночных всхлипов из-под одеяла, которые, возможно, мне просто приснились.
Следующий день принес мобильный телефон «Верту» в черной коже, выпущенный ограниченным тиражом для магазина «Нейман Маркус», — гостинец от Ки. Нина дала ему отслужить год гарантированного консьерж-сервиса в ящике стола.
Ки дарила подарки агрессивно, почти воинственно. Ее щедрость символизировала все, что угодно, кроме щедрости как таковой: все родичи Ляу — у Нины был легион разбросанных по миру тетушек, дядь и кузенов — жили под лавиной ее подачек, подсев на бесплатные роскошества, которыми она их стратегически закидывала или обделяла. (Обратной стороной этого было неумение Ки принять подарок. Я однажды послал ей антикварный судебный молоток, найденный на загородной барахолке. Она прислала его обратно с запиской, гласящей: «Дорогой, я адвокат, а не судья. Для художественной натуры разница, наверное, невелика. Привет Нине».) Большинство ее подношений были рассчитаны на то, чтобы натравить одного родственика на другого либо консолидировать временный союз против чужака. Изначально я был одним из таких чужаков. Теперь мы жили в одном из ее подарков. Западная 82-я улица между Коламбус-авеню и, если желаете знать, Центральным парком. Разумеется. Разумеется. [3]
3
Дорогой адрес с легким намеком на либеральный интеллект и космополитизм (та же улица на том же удалении от парка, но с восточной стороны означала бы, наоборот, претензию на наличие голубых кровей).
Вся профессиональная жизнь Нины, что неудивительно, состояла из робких деклараций независимости. Хитроумно принужденная поступить на юридический (на Нинино шестнадцатилетие Ки преподнесла ей не, скажем, «мазду миата», а солидный дар от ее имени в фонд Нью-Йоркского университета, в котором сама не училась), Нина была довольно успешным, но вялым аспирантом и стала на редкость равнодушным юристом. К моменту нашей встречи она работала в заведении под названием «МДиаметр», что следовало читать как «медиа-метр», а не «эм-диаметр». Само название сразу давало понять, что это была за компания — два эстонских программиста, сидевших на патентованном алгоритме. Алгоритм этот каким-то образом отслеживал просмотр видеофайлов в интернете — каждой существующей копии, — руководствуясь формой и цветом, а не длиной файла. Это давало Арво и Тоомасу беспрецедентно точное представление о сравнительной популярности того или иного клипа. Следующим шагом эстонцев стала не продажа алгоритма или, скажем, обнародование результатов в виде хит-парада, а скупка прав на самые популярные клипы с последующей судебной тяжбой против всех других пользователей. Это был хладнокровный и эффективный гамбит, исполнением которого и занималась Нина. Она проводила день за днем, рассылая стандартные одностраничные лицензионные договоры с одного электронного адреса и стандартные одностраничные письма с угрозами и требованием прекратить нелицензированное пользование — с другого. В большинстве случаев адресатами и тех и других были порнографы. По словам Нины, редок был день, когда видео с одетыми людьми попадало в сотню самых популярных; когда это случалось, героев постигали особо затейливые травмы.
Нинина настоящая страсть и призвание, фотография, с самого начала подверглась такому количеству материнских насмешек, что Нина так и не взялась за нее всерьез. (Я подозреваю, что она пошла в «МДиаметр», несмотря на успешную летнюю практику в престижнейшей юридической фирме «Холланд энд Найт», просто из-за слова «медиа» в его названии или огрызков оного. В семействе Ляу это сходило за бунт.)
Я был родом из, скажем так, несколько иного мира. Мои родители жили в Бразилии, штат Индиана, население 8188 человек, — единственные евреи и единственные русские в городе. Я их обожал, но апофеозом красивой жизни им представлялся
комплексный обед «Дары моря» во франшизе «Руби Тьюсдэй». В выборе кофе, масла, сиропа и прочих продуктов на полках универсама их ничего, по-моему, не манило сильнее фразы «неотличимо от настоящего». Они считали органические продукты надувательством наподобие «Гербалайфа». В этом, мне иногда казалось, они были отчасти правы.Николай и Белла Шарф (синтетическая фамилия, связанная из «Шафаревич») прибыли в США из Ленинграда в конце семидесятых. На третьем десятке они уже пропустили возраст, в котором возможна полная ассимиляция, но были все еще достаточно восприимчивы к чарам картеровской Америки, чтобы их английский стал вполне сносен к тому дню, когда я смог и незамедлительно начал над ним подтрунивать. Полное отсутствие русской речи в радиусе полусотни миль наверняка ускорило образовательный процесс. Изначально распределенные в Кливленд прихотью общества ХИАС, [4] они прозябали на государственном пособии на берегах огнеопасной реки Каяхога, когда мой отец наткнулся на вакансию инженера при частной криогенной лаборатории в Бразилии. Это едва ли была идеальная замена профессорству в ЛГУ, но химия есть химия — а в разгар рецессии 1982 года любая работа являлась даром свыше, даже для кандидата без злодейского акцента и бороды. Семья переехала в Индиану. Мне, единственному американцу в семье, было четыре.
4
ХИАС — еврейское общество содействия иммигрантам, раскидывавшее вновь прибывших по провинциальным еврейским общинам.
В то время как отцовские навыки хоть частично конвертировались в доллары, Белла была библиотекарем. Она быстро освоила десятичную систему Дьюи, а также системы Блисс, Колон, Каттер, Ниппон и классификацию Библиотеки Конгресса; это не изменило факта, что единственная библиотека в Бразилии была укомплектована так же плотно и перманентно, как Верховный суд США, хоть и пятью мантиями меньше. [5]
Оставшись не у дел, Белла проводила время, прививая свой невостребованный интеллект мне. Первые шесть лет моей жизни в семье строго придерживались правила говорить дома только по-русски, считая, что английского я сам наберусь, когда понадобится. (Тем более что английский служил секретным взрослым языком родительских ссор.) Телевизор, за редкими и безумно скучными исключениями, был запрещен, зато я прочел «Мифы Древней Греции», «Занимательную алгебру» и О'Генри в переводе Корнея Чуковского до того, как пошел в первый класс. По прочтении каждой книги я должен был написать отчет — впечатления, запоминающиеся сцены, что бы я хотел изменить, иногда даже небольшое продолжение — в разлинованной толстой тетради. (Да, да, я вижу здесь параллель с моей работой в «Киркус Ревьюз» и прошу венскую делегацию особо в нее не вчитываться.) Моим любимым рассказом О'Генри была история про бедного клерка, который после недель скрупулезного скряжества надевал свой единственный хороший костюм и становился миллионером на одну ночь. Я совершенно не разглядел в нем аллегорию — мол, нужно быть собой. «Прекрасная идея, — написал я. — Почему все так не делают?»
5
То есть работали в ней четыре человека. Назначение Верховного судьи, в отличие от любого другого члена правительства, пожизненное.
— Потому что себя не обманешь, Марик, — вздохнула Белла, переворачивая набрякшую фломастером страницу на рисунок битвы Геркулеса и Росомахи. [6] — Смысл в том, что ты чувствуешь в душе, а не в том, что тебе подали на ужин.
Ужин в тот вечер состоял из кровавого клубка спагетти, оставшегося от позавчерашнего воскресного выхода в ближайший «итальянский» ресторан национальной сети, находившийся через два города от нас.
— Но мааам, ты ведь сказала, ты сказала, ты сказала, что никто не имеет права тебе указывать, что думать и что чувствовать.
6
Из комикса «Люди Икс». Росомаха, кстати, победил.
— Я это сказала? Ну да, правда, — осторожно произнесла Белла, ожидая подвоха.
— Ура! Значит, я буду чувствовать себя богатым.
Годом позже, истратив минимум времени на телевидение и еще меньше — на общение со сверстниками, я влился в образовательную систему штата Индиана, лопаясь от приобретенных знаний и вооруженный шатким, недовыученным языком для озвучивания оных. В течение следующих семи лет я был местным вундеркиндом — по крайней мере, так меня называли; мои собственные воспоминания об этом периоде довольно смутны, вероятно в силу необходимости. Я одновременно был коверкающим слова чужаком и самым большим снобом в классе — комбинация, которая не добавляла мне привлекательности ни в ученических, ни в учительских глазах. Само имя «Марк Шарф» звучало как кашель и чих. Во втором классе, как мне позже рассказывали, я озадачил учительницу, назвав рисунок одноклассника «инфантильным». В четвертом я, по-моему, написал на нее скабрезный пасквиль онегинской строфой. Я точно помню, что с пятого по седьмой класс был занят переводом «Сказания о древнем мореходе» Сэмюела Тэйлора Кольриджа на русский:
Вода, вода везде, но пустНаш трюм, и сохнет снасть.Вода везде, но к той водеУстами не припасть.А потом без спроса нагрянул переходный возраст, и моя мнимая гениальность — на самом деле истощимый источник заученных фактоидов — иссякла. Я перестал читать классиков, открыл для себя интернет-порно в самой ранней его текстовой инкарнации и научился смотреть фильмы с Брюсом Уиллисом без комментариев про мономиф и аристотелевы единства. С девятого по двенадцатый класс я с наслаждением глупел. Оно было блаженным, это забывание, как безболезненно ослабляющая хватку вредная привычка, как проходящая хворь, как рассасывающаяся сама по себе бородавка. Каждый новый день приносил с собой новый слой нормальности. В одном из моих последних приступов синестезии я представлял себе эти слои прозрачно-морщинистыми, как пленочка поверх заживающей ссадины. За два-три года они срослись в плотную матовую оболочку. Вундеркиндство мне больше не грозило.