Кофемолка
Шрифт:
С колледжем все было просто. Я пошел на филологический в Чикаго со специализацией по русскому языку и литературе. Все, что от меня требовалось, — это симулировать невежество в начале семестра и постепенно подкручивать уровень владения материалом ближе к экзаменам. По иронии судьбы в результате все более скудного общения с родителями, которых я к тому времени не на шутку стеснялся, мой русский медленно, но верно чах; к последнему курсу я знал его как раз на уровне выпускника чикагского филфака со степенью в русском языке и литературе.
О возвращении в Бразилию не могло идти и речи, а окончательный переезд в Чикаго представлялся полумерой. Подталкиваемый примером Фиоретти, который прыгнул в этот омут тремя годами раньше, я переехал в Нью-Йорк — бездомный, безработный и обремененный десятками тысяч долларов студенческого долга, потраченными на приобретение абсолютно бесполезного диплома. Россия никого не интересовала. В невнятном промежутке между плюшевым Горби и грозным Путиным, с ВНП на уровне Португалии, одна шестая часть суши ушла с радара за исключением редкой статьи в «Таймс», воркующей по поводу открытия бутика или бутербродной в тени Василия Блаженного. С тем же успехом я мог бы специализироваться
Я устроился на футоне у Вика на третьей букве Алфавитного Города, [7] посреди квартала, все еще верного бледнеющей панковской ауре Ист-Виллиджа. Наш дом был местом знаменитого и так и не разгаданного похищения ребенка, а наш дворник — главным подозреваемым. Теоретически эта хата обходилась мне в 250 долларов в месяц, но постоянные займы, пари, покерные долги, рейды на содержимое холодильника и общие покупки на четырех обитателей квартиры (я, Вик и Викова ритм-секция) усложняли ежемесячный расчет до невозможности. Обычно все заканчивалось тем, что я выворачивал карманы и опустошал кошелек, при необходимости подкидывая книгу-другую из моей обширной юношеской библиотеки, продолжавшей поступать из Индианы по коробке в неделю. Мои доходы за первый год в Нью-Йорке составили четыре тысячи долларов, которые я заработал, исправляя ошибки в резюме компьютерщиков. Я разработал для себя пятидолларовый обед из трех блюд: кисло-сладкий суп в китайской лавке «Счастливое крыло» ($1,25), картофельная котлета в еврейской бубличной напротив ($0,95), бутерброд с сыром и помидорами в бодеге [8] за углом ($1,80) плюс прихваченная по дороге домой крем-сода (напиток и десерт в одном флаконе, $1). Регулярное повторение этого маршрута позволяло мне раз в месяц засидеться за завтраком в кафе «Житан», разглядывая моделей, или съесть одинокий комплексный обед в одном из наименее претенциозных заведений Макнелли. [9]
7
На крайнем востоке Нижнего Манхэттена есть четыре авеню, называющиеся не цифрами, а буквами — А, В, С и D. До середины девяностых Алфавитный Город считался одним из самых опасных районов Нью-Йорка; С («третья буква») и D не вполне благополучны до сих пор.
8
Бодега — небольшой и, как правило, замызганный магазинчик, торгующий простыми сэндвичами, пивом, газетами, лотерейными билетами и т. д.
9
Кит Макнелли — успешный ресторатор, нью-йоркский Новиков 1990-х годов, специализирующийся на слегка чересчур дотошном воспроизведении французских бистро в Манхэттене.
Что любопытно, бедным я при этом себя все равно не считал. Меня очень быстро осенило, что весь Манхэттен кишит персонажами, умудрившимися отцепить свой социальный статус от экономического. С этой целью многие из них стали журналистами. В отличие от рок-музыки, в которой показное нищенствование служило своего рода способом разбогатеть, журналистика была идеальной профессией для тех, кто хотел сойти за богатых, как в недобрые старые дни светлокожие негры пытались сойти за евреев, а светловолосые евреи — за англосаксов. Нью-Йорк был для этого идеальным местом — в основном благодаря своему уникальному переплетению денег и СМИ. Богатые не чувствовали себя по-настоящему богатыми, если о них не писали бедные журналисты; у них не оставалось выбора, кроме как начать пускать бедных журналистов на свои вечеринки. Вследствие чего, разумеется, бедные журналисты переставали ощущать себя бедными, что еще сильнее расшатывало представление богатых о том, что именно делает их богатыми. Местные денежная и информационная элиты, как наша квартира в Алфавитном Городе, существовали в замкнутой системе взаимных услуг, которая почти отменяла необходимость в деньгах. У каждой вечеринки имелся корпоративный спонсор, гарантом которого было появление VIP-гостя, и VIP-гость, появление которого оплачивал корпоративный спонсор. На второй год жизни здесь я мог зайти в самый популярный новый бар, окинуть взглядом собравшихся и пересчитать по пальцам заплативших за свои коктейли. Самые нуждающиеся питались кубиками бесплатного сыра на галерейных вернисажах. Люди раскошеливались только на квартплату, но многие находили способ избавиться и от этой статьи расхода: кто-то вызывался поливать цветы и кормить кота в домах путешествующих друзей, кто-то подавал заявления на гранты, магически обращающие спальни в мастерские и гостиные в офисы НГО, а остальные за неимением других вариантов затевали роман с хозяином квартиры.
Горячечный пульс Нью-Йорка должен был по идее убыстрять мой — раздувать мои амбиции согласно обычным айн-рэндовским чертежам. Он даже достучался до Вика и его команды, проводивших теперь вечера за рассуждениями, как бы ловчее попасть на некие «индустриальные просмотры» и «сборники лейблов». Не следовало ли и мне спать и видеть собственное имя, нахлобученное поверх того или иного редакционного списка, волнистые линии моего лица, лыбящегося с авоськи «Барнс энд Ноубл», [10] слышать, как мой безупречно гладкий русский разряжает международный конфликт в ООН? Удивительным образом Нью-Йорк оказывал на меня ровно противоположное действие. Мне не хотелось делать абсолютно ничего и казалось, что именно здесь это сойдет мне с рук. Город меня парализовывал, но это был приятный паралич, укутывающий подобно тяжелому пледу, который мать накидывает поверх твоего одеяла, когда у тебя температура: еще один градус независимости утерян. Еще одна причина не шевелиться.
10
Сеть книжных магазинов «Барнс энд Ноубл» торгует сувенирными
сумками с портретами литературных классиков, выполненными в характерном стиле гравюры.Моим единственным настоящим талантом, как я обнаружил в эти первые, сладостно-бездвижные месяцы в Нью-Йорке, оказалась фальсификация квалификаций. Отчаянная жажда быть принятым за своего вкупе с гуманитарным образованием, научившим меня безнаказанно сплетать косички несвязанных слов («данное произведение исследует взаимозависимость тела и пространства»), породили чудовище. Взращенное на легком коктейле фактоидов из научного и делового разделов «Нью-Йорк Таймс», чудовище гордилось умением поддержать пятиминутную беседу с представителем почти любой профессии. Это не означало, что я не был бы разоблачен как жалкий мошенник на шестой минуте. Талант заключался в умении выйти из разговора вовремя.
Моим главным подвигом на этом поле деятельности был, несомненно, прием в честь выхода мемуаров Джорджа Сороса. Сам факт, что я на этот прием попал, тоже являлся в своем роде достижением. Я «нашел» «себя» в распечатке гостевого списка в руках у пиарщицы (в фамилии Шарф хорошо то, что она звучит как миллион других нью-йоркских фамилий, в том числе Шифф, Шарп, Шариф, Шаров — если особо усердно шепелявить, даже Сорос) и, обнаглев от легкого прохода, профланировал к самому герою дня и обменялся с ним парой значительных фраз о его частном инвестиционном фонде. Про фонд я прочел ровным счетом одно предложение в интернет-журнале «Слейт» месяцем раньше. Там что-то говорилось об Аргентине, которую Сорос более или менее купил оптом — банки, скот, земли, — как только ее экономика развалилась. Трюк был в том, чтобы не просто повторить эту толику информации слово в слово, а сказать что-то так косвенно с нею связанное, что только человек, точно знающий, о чем идет речь (каковым Сорос, несомненно, был, а я хотел казаться), уловил бы эту связь.
— Не правильнее ли нам пить мате? — спросил я, указывая своей коньячной рюмкой на соросовскую. Корифей усмехнулся и спросил, в каком отделе фонда я работаю.
— Увы, ни в каком, — ответил я. — Я на политической стороне вопроса.
— А! — сказал Сорос. — Мои соболезнования.
— Да, там все непросто, — посетовал я, и мы оба пригубили коньяку в атмосфере глубочайшего взаимопонимания. — Ну что ж, всего наилучшего.
— Всего наилучшего.
Э вуаля! Невидимые судьи подняли таблички — 10, 10, 10, 9,9 от коррумпированного русского судьи, — и, завершив таким образом идеальную коктейльную беседу, я торжественно направился к столу с лососиной. Коэффициент имевшейся информации к использованной был 1:1. Отсюда оставался один шаг до профессии журналиста.
Моя карьера началась с очередной задачки по квартирной алгебре. Вика кинул клуб — он съездил в Хобокен [11] и сыграл три сета за скидку в баре, — и к концу месяца ему не хватало тридцати пяти долларов на его долю квартплаты. По счастью, у меня в тот момент водились какие-то деньги: я легко сшиб три сотни, свозив в суд пожилого словенского иммигранта и переведя его показания (я не говорю по-словенски, но решил, что его шипящие и свистящие достаточно похожи на русский). Я великодушно покрыл разницу. Неделю спустя Вик наградил меня тремя книгами, добытыми на какой-то распродаже: толстый Чивер, тонкий Чандлер и заплутавшие неоткорректированные гранки романа под названием «Лучше оставить недосказанным» — литературного дебюта некоей Дарлы Хесс. Пролистав испещренную опечатками первую главу — скромная полная белая девочка растет в эксцентричном Бруклине 1970-х, — я заметил, что книга выйдет в печать только через месяц. От скуки я закончил роман (мама девочки умирает), написал рецензию в четыреста слов длиной, озаглавил ее «Лучше оставить недочитанным» и отправил в бесплатную газету «Бруклинский гвоздь». Они напечатали ее без купюр; поменялось лишь заглавие, превратившееся в «Первая книга местной писательницы могла быть „Лучше“».
11
Город в Нью-Джерси на другом берегу Гудзона; поездка не дальняя, но противная. Играл Вик скорее всего в клубе Maxwell's.
Мне не заплатили. Зато заметили: Хесс процитировала несколько слов из моей рецензии (я назвал ее прозу «розовым суфле», а ее персонажей «кукольными») в интервью другой газете, «Индипедант», чтобы проиллюстрировать смехотворный аргумент о некоем «подсознательном сексизме». Это дало мне повод написать длинное, витиеватое, абсолютно не сексистское письмо главному редактору «Индипеданта», который в ответ предложил мне прорецензировать для них новый роман Джумпы Лахири, тоже бесплатно, в качестве покаяния. Как только я решил, что эпизод себя исчерпал, мне позвонили из ежеквартальника «Бледный отрок» и поинтересовались, не напишу ли я биографический очерк о Рике Муди. «Мы просим авторов работать с нами на добровольной, так сказать, основе, — написал мне редактор отдела культуры. — Но если вы настаиваете, можете прислать нам счет долларов на 50. Если, повторяю, настаиваете». Я раздобыл домашний телефон Муди, раздул нетерпеливый пятиминутный обмен репликами в текст на тридцать тысяч знаков во втором лице единственного числа и выставил «Отрокам» счет на 75 долларов. Следующий звонок был от Алекса Блюца.
На этом, к счастью, мой карьерный рост приостановился. На втором году своей нью-йоркской жизни я оказался внештатным критиком в «Киркусе» — аскетичном издании, основными читателями которого были владельцы книжных магазинов и (здравствуй, мама) библиотекари, принимающие на его основе решения об объемах оптовых закупок. Средняя рецензия насчитывала около трехсот слов и шла без подписи. Освобожденный от шанса быть узнанным и вытекающего риска физической агрессии, я был беспощаден. Моей специальностью были дебютные романы молодых авторов по 50 долларов за штуку. Моя ставка, таким образом, составляла около 16 центов за написанное слово. Моя ставка за прочитанное слово, если считать, что в среднем романе около ста тысяч слов, была 0,0005 цента. Тем не менее к концу того года, когда мы с Ниной стали встречаться, я уже мог — с помощью одной из трех кредитных карточек, находившихся в четко рассчитанной ротации, — периодически платить за обед.