Когда булочки ещё умели смеяться
Шрифт:
– Антоха, а ты ебанись…
– Как – ебанись? – остолбенел Антоха.
– Так. Ебанись! С самой верхотуры ебанись… Со строительных лесов. Придёшь на работу, и – ебанись. Просто – ебанись. В кровь. В мозги. В говно! Чтобы не отремонтировать уже, не вылечить, а только собрать и закопать. Ебанись, и всё в жизни закончится. И всё у тебя пройдёт.
Антоха посмотрел на меня пристально, натянуто хехекнул как после несмешного анекдота, потом взял свою «Балканку» и со словами – «Пойду травить астму» – вышел из палаты. Я прямо почувствовал, как невесомым шлейфом улетел за ним его только что низвергнутый авторитет главного в палате пиздобола, который парень нарабатывал не одну неделю.
Соврав: «Пойду-ка я на процедуры», – за Антохой выскользнул Е. А.
А мне всё херовее и херовее… Уже не отрываю головы от кроватной дужки. Железяка не
Сказал так, и сам поразился своей наглости. Словно кто-то сказал это за меня, кто-то сказал моими губами. И ведь хорошо сказал! Только жестоко. Очень жестоко. Я всё же не такой. Поэтому, чуть помедлив, быстро выстанываю примирительное в удивлённое беззубое лицо Иваныча: «Ну ты чо, сосед? Не видишь что ли? Ну хуёво же мне. Хуёвооо!».
И Иваныч как-то сразу сник. Отшатнулся вглубь кровати: «Да-да, да». Он помолчал с десяток секунд, и вдруг заученно-стройно негромко стал тараторить что-то про дыру-село Шатрово, про молодость и что «дураками были». Про залупистых дружков своих из прошлого, про былую романтику, про злую тогдашнюю моду… Он говорил, говорил, говорил, а потом совсем по-бабьи махнул обеими руками куда-то в сторону своего далёкого Шатрово. Махнул, и как будто в первый раз увидел свои лихие наколки. Иваныч посмотрел на них почти удивленно, и даже будто бы застеснялся их, а потом давай стирать шелестящими ладонями синие следы своей молодости: остервенело, но и как-то бережно, даже трогательно, любя их за памятное прошлое.
Тут с балканным перегаром в комнату влетел Антоха и – прямиком ко мне. В голове мелькнуло – убивать. А он: «Бляяядь! Я понял! Ты точняк в театральном учился! Предпринииимааатее-ель, бля… Напиздел? Напиздел же! Ты мне сразу какого-то актёра напомнил! Не помню какого… Слушай, а я тоже хочу. На актёра. В театральном учиться. У меня получится! Скажи, а где учатся? А то хули мне эта стройка?!».
…И всё же перекрестный допрос «ветеранов войны» не доконал меня. Спасло то, что по коридору, закатываясь во все двери «пульмы», пронеслось весёлое: «Ааабееед!». И сразу загремели кружки и ложки, и больничный народ вместе с «ветеранами» тренированно зашаркал в сторону столовой.
А за мной пришли с креслом-каталкой: «Садись – поедем. С такой пневмонией тебя переводят в реанимацию». На мои протесты: «Нет, давайте я сам пойду! Я смогу! Я дойду! Не надо мне каталки!», – сопровождение отрезало по-медсёстрински убедительно, и при этом как-то заботливо: «Не выёбывайся! Или ты щас на каталке едешь в реанимацию, или – кончайся здесь. Я сегодня в пульму больше не планировала». И у меня сразу всё разложилось по полочкам. Передав подлокотникам каталки всю дрожь трясущихся рук, я плюхнулся в кресло и подумал: «Действительно. И чего было выёбываться».
Потом какое-то время окружающий мир ещё существовал для меня: пока гремели двери лифта, пока мы ехали по длинным больничным коридорам, пока нам сочувственно уступали дорогу мятые больные и измотанные посетители… Но недолго существовал. Когда в реанимации я расстался со всем прожитым, и даже с трусами, дверь в мир для меня захлопнулась одновременно с уставшими глазами.
Из окна реанимационной палаты, увы, Красная площадь не видна. Вид из него скучный. Даже если сесть на кровати и сильно так вытянуть шею, взгляд выхватит лишь стандартную пятиэтажку напротив, кусок другого больничного корпуса наискосок и ещё – деревья. Немного деревьев, с десяток. Стандартный городской набор из клёнов, берёз и тополей.
Скукота! Но это если к деревьям подходить со знакомых позиций, мол, деревья и деревья, ну шумят-шелестят себе, ну и пусть. На самом же деле, из окна реанимации открывается совсем
иная картина. Живые, увлекательные деревья! Они как спасение при полном больничном запрете на телевизор, книги и телефон, когда только и остаётся, что смотреть в белый потолок или вдруг ловить себя на мысли, что уже битый час пялишься на лампу дежурного освещения, и потом этот электрический «зайчик» у тебя в глазах ещё полдня сидит, сука, как бельмо.Чтобы мне не ослепнуть от белого и дежурного, я придумал игру с деревьями. Что-то перенастроил в своём зрении, и вот результат. Клён на ветру – это уже зелёная богатырская башка орёт в небо во всё своё богатырское хайло, и хайло так фактурно шевелится, потому что это богатырь разевает свою «варежку», заходясь в оре из-за чего-то невидимого для меня… Вот три лайки как на барельефе маркс-энгельс-ленин тявкают и прядут ушами в унисон ветру, и так дружны, так слаженны они, что гении марксизма-энгельсизма-ленинизма точно бы позавидовали их сплочённости и единодушию… Вот огромные богомолы своими крючищами грозят кому-то маленькому у них под ногами, и поди страшно там внизу этому крохотному, а может и не страшно, так как богомолы-то выдурили выше пятого этажа, а что толку, ведь только маленькая собачка кусает первой… Ветер рыщет по городу, и вся эта зелёная клоунада орёт, лает, прядёт ушами и грозит крючищами. Прикольно!
А на следующее утро ничего уже не лает, никому не грозит. Уже другое кино. Архиерей трясёт своей козлиной бородёнкой, и шапка норовит съехать ему на глаза… А вот корова жуётся, да и не корова даже – коровёнка, совсем худая, ну жуйся-жуйся… Вот морда из фильма «Мумия», когда только глазницы и рот, и они готовы поглотить всё на своём пути, но не страшно это вовсе, а даже занятно… А ночью в окно пялился Гитлер, почему-то был в дурацких котобазильевских очках…
Наверное, именно так сходят с ума. Но я не хочу сходить с ума. Я найду какой-нибудь выход. Например, напишу книгу. Точно! Напишу! Давно хотел написать книгу. При первой же возможности расскажу жене о своих планах написать. Только разрешат встречу с ней – сразу расскажу. Она придёт ко мне, придёт первый раз и потому – скорбно, а я возьму и огорошу её своими планами. Точно! Когда она войдёт ко мне в палату, неслышно так войдёт, как тихо и осторожно заходят только в реанимацию и в Мавзолей, долго и беззвучно будет ступать синими бахила-ми-по-колено в направлении моей кровати, робко сядет возле и спросит, боясь меня такого и жалея меня такого: «Как ты?», а я прямо взорвусь в неё своей новостью и как начну ей рассказывать про клёвую задумку с книгой: и про богатырскую морду, и про гигантских богомолов, и про Гитлера в очках… В уголках глаз у неё вдруг блеснёт что-то растроганное, это значит – она одобряет мою идею с книгой. В душе, конечно, она не поверит, что напишу книгу, уж я-то её знаю, что не поверит, но главное – что сейчас она одобряет. Главное, что эти планы нужны мне, а эта новость – нужна ей.
И вот уже хочу считать часы до жены. Моя задумка принимает подобие улыбки, растягивает мои сухие губы, и сразу трещина ползёт по ссохшейся коже, кровя.
Но и приход жены, и мой рассказ с захлёбыванием о задуманном, и представление героев книги будут позже. А пока – «Сестра! Пожалуйста! Сестрааа!». И вот уже горло ласкает вода: тёплая, живительная, пахнущая больницей, очень нужная. Сбивчиво хриплю, что – опять температурю, и ещё да-дакаю про озноб, про ломоту и что – задыхаюсь. В ответ ловлю перезвон каких-то пузырьков, чувствую в районе катетера осторожные манипуляции со шприцами и трубками… И сразу приходит спокойствие, подушкой наваливается какая-то уютность, наступает забытая детская уверенность в полной защищённости одеялом, под которым так надёжно прятаться от ведьм, фашистов и змеевгорынычей; когда там подолгу прячешься-прячешься, и уже даже нечем дышать в стёганом укрытии, и без кислорода в виски уже стучится обморок, но ты всё равно терпишь: врёшь – не возьмёшь!!!
Что влила в меня сестричка? Почему жизнь начала обратный отсчёт? Я скручиваюсь в большой калач, горячим дыханьем обдаю свои колени, и в обратном направлении вдруг проживаю собственную жизнь, пролистываю её какими-то рваными штрихами с мельчайшими, даже пустыми подробностями: отрывисто, нелогично, в деталях… Картинки, моменты, кадры. Нестерпимо хочется копаться в ранее прожитом, анализировать перелистанные годы, дни, часы и минуты, и при этом – чтобы очень глубоко, чтобы тщательнейшим образом. До тактильных ощущений, до явственных голосов чтобы. И я копаюсь.