Когда крепости не сдаются
Шрифт:
Большие, пустые, холодные комнаты мучили Лидию Васильевну. Иногда ей казалось, что она сходит с ума от их пустоты. «Как в Барабе…» Сухие, обожженные губы… Горячий, липкий язык… И от этого тоже — тоска. Исчезала эта тоска только тогда, когда Лидия Васильевна забывалась в жару… Однажды, вырвавшись из странного состояния полусна, в которое она погружалась на часы, и в порыве нежданной тревоги открыв глаза, она увидела, что комната не пуста. Белая женская фигура двигалась около кровати летящей походкой, бесшумно переносилась от изголовья к ногам и обратно, что-то быстро и ловко делая. От самого вида этой воздушной фигуры и от того, что она делала, больная испытывала невыразимое облегчение. Когда же, наконец, разглядела светлое, нежное лицо и огромные чистые глаза Нади Наркевич, узнала ее длинные, тонкие руки с голубыми прожилками, то уже не смогла удержать в себе потока радостных
Лидия Васильевна лежала с головой, укутанной в теплый оренбургский платок. Тепло помогало ей думать. Она смотрела на Надю и думала о ее удивительной судьбе. Как понимает Надя свою судьбу, — роковую ошибку замужества и все, что за этим последовало? Порывая с ней, Лабунский не ждал, когда новое счастье само придет к нему. Он искал, хватал счастье за хвост и, поймав, взвешивал. Сперва — опереточная артистка… Теперь — какая-то Елизавета Михайловна, которая бросила для Лабунского мужа и двоих детей и, говорят, бьет его, пьяного, мокрым полотенцем по голове. Но и эта тоже, конечно, не последняя. А Надя все ждет и ждет, — чего? Чего может дождаться Надя в штабном околотке, под боком у Нерсеса Михайловича? Что будет с этой бесценной молодой женщиной дальше? В лучшем случае — то же, что и теперь; в худшем — хуже. Бедная Надя! Лидия Васильевна думала: «Бедная Надя!» А жалела почему-то вместе с ней и себя. Действительно, где счастье Лидии Васильевны, — где оно? В Дике. С первого дня замужества и до сегодня не было такой минуты, чтобы Лидия Васильевна не чувствовала непреодолимого желания прижаться к Дике, разгладить морщинки на его вечно озабоченном лбу, помочь, облегчить, уравновесить его трудную занятость своей тихой радостью. И не было ни одной минуты, когда бы она не знала: нельзя! Дика приучил ее к тому, чтобы никогда не давать воли своим чувствам, чтобы давить их и задерживать внутри себя. Она жалела его и для этого страдала молча, умея все понимать без слов. А жалел ли ее Дика? Как-то она сказала ему: «Ляльке скучно… Она совсем не видит тебя». Он ответил: «Обижайся — не обижайся, мать, а сначала работа, потом семья». И принялся толковать о чем-то, чего ей даже и слушать не хотелось. Но сейчас она ясно вспомнила его тогдашние слова о каких-то обывателях, о каких-то игрушках истории…
— Надя, — вдруг спросила она, — можно так сказать: обыватель — игрушка истории?
— Мне кажется, можно, — подумав, сказала Надя, — определенно можно.
— А разве Лялька — обыватель?
Лидия Васильевна болела пять месяцев. Она выздоровела в мае, и тогда же умер в инкубаторе ее неудачный пятифунтовый сын. Только теперь она могла по-настоящему оглядеться. Харьков кудрявился зеленью бульваров и садов, сверкал серебром своих речек. Улицы его дышали чистой свежестью. Весна звенела на площадях птичьими голосами и смехом девушек. И молодое солнце, удивляясь, рассматривало обновленный город, по которому блуждали, расцветая, вспышки любовных встреч. Перед домом Управления начальника инженеров, где жили Карбышевы, блистала светлой ленточкой Лопань. От реки тянуло прохладой. И дом, массивный, кирпичный, серо-зеленый, как бы возвращал Лопани свою собственную прохладу из широко открытых больших окон…
На службе Карбышев сидел в одном кабинете с Лабунским. Против двери — Лабунский, а в углу налево — Карбышев. Делались большие дела. Инженерные части и военно-полевые строительства Украины передвигались в Керчь и на южный берег Крыма, гее морское ведомство развертывало громадные оборонительные работы. Из армий и дивизий выделялись почти все инженерные ресурсы. Использовались даже строительные отряды бывшей армии Врангеля, особенно в Севастопольском районе. Велись работы и в Туапсе и на Таманском полуострове. Лабунский то и дело ездил в Севастополь. Ходили слушки, будто там организуется какое-то акционерное общество под названием «Стекло и гвозди» и что Лабунский состоит в числе главных акционеров. Но это могло быть и выдумкой. А работал Лабунский с бешеной энергией и попрежнему был у Фрунзе в цене. Однажды, когда он только что укатил в Севастополь, Карбышеву случилось показывать командующему кое-какие инженерные сооружения на аэродроме, против общественного сада, не доезжая Померок. Фрунзе был доволен, внимательно слушал короткие и точные разъяснения Карбышева, а потом вдруг почему-то вспомнил Лабунского и, словно отвечая кому-то на никем не заданный вопрос, сказал:
— Да, работает много, но болтает еще больше…
И по возвращении Лабунского в Харьков несколько дней не вызывал его к себе. В один из этих дней, пересекая площадь, на которую выходило большое здание штаба вооруженных сил, Карбышев
неожиданно столкнулся с Юханцевым. Приятная встреча… Но Юханцев был худ, бледен и без всякого блеска в глазах.— Что с тобой, Яков Павлыч?
— В сыпном тифу провалялся три месяца, с осложнениями. Еле выкарабкался.
— А теперь?
— Только начал в жизнь входить. Еще в коленках дрожь, а быка бы съел.
Он улыбнулся, но опять — без блеска в глазах.
— Уже работаю.
— Где?
— В Комгосоре.
— Это зачем же?
— Направили политработником в военный отдел при Комитете государственных сооружений. Сам знаешь, — в связи с восстановительной хозяйственной работой коммунистов теперь из армии на гражданскую передают.
Из-под обвисших отворотов ржавой кожаной тужурки Юханцева уныло смотрела на свет совершенно «гражданская» линючая рубашка, с светлоголубыми разводами по черной основе.
— Знаю, — задумчиво сказал Карбышев, — знаю…
Он внимательно оглядел суховатый силуэт соборной колокольни, перевел взгляд на Лопань, на мост и в сторону Университетской горки. И снова остановил его пристальное острие на Юханцеве.
— А ведь это все ерунда, Яков Павлыч!
— Что ерунда?
— То, что с тобой делается.
— Почему?
— Ты — путиловец, служил раньше в инженерных войсках. И Михаил Васильевич тебя знает.
— Что же из того?
— Значит, кинь грусть!
Серые глаза Юханцева блеснули: вынужденный уход из армии был ему действительно очень тяжел. Тиф — тифом, а может, и не от одного тифа этак «перевернуло» человека…
— Уж если не на Путиловский, так хоть из армии не брали бы.
— А я — о чем? Все ясно. «Не отпирайтесь, вы писали».
— Да я и не… Грущу? Верно. Ну да, конечно, грущу!
— И довольно! Забудь, брат, о своем Комгосоре…
У Лабунского был вылощенный вид с некоторым наигрышем под иностранца: сверкающие желтые краги на длинных, тонких ногах, клетчатая шотландская рубашка, английского покроя френч с открытой грудью. Войдя в кабинет, Карбышев сказал:
— Аркадий Васильевич, вы помните Юханцева?
— М-м-м… — равнодушно пробасил Лабунский, — кажется, не забыл.
— Что вы о нем думаете? Не прежде думали, а теперь?
— Ей-богу, ничего. Черт с ним! Ну что о нем думать! Весьма и весьма ср-редний человек. Пр-ростой человек. Ничего больше. А вы?
Карбышев усмехнулся. Темные пятна на его щеках сгустились, и что-то дрогнуло в губах.
— Я думаю, что средний и простой человек отнюдь не одно и то же.
Карбышев сел за свой стол. Лабунский поднялся из-за своего и прошагал по кабинету.
— Почему? — с внезапным интересом спросил он. — Да что такое средний человек? Глуповат, злобноват, корыстен, нагловат… А простой…
Он взглянул на Карбышева и, заметив, что тот перестал улыбаться, отвел взгляд.
— А простой человек, — быстро сказал Карбышев, — много лучше нас с вами!
Еще три года назад, будучи председателем Ивановского губисполкома, Фрунзе был очень требователен по части внешнего порядка в служебном обиходе. Кабинет его в Иванове был уставлен кожаными креслами. Полы натерты до блеска. На столе лежали блокноты из добротной бумаги. И часы приема были твердо определены. Еще больший порядок царил в огромном, красивом трехэтажном здании на центральной харьковской площади, где раньше помещалась Судебная палата, а теперь — штаб вооруженных сил Украины и Крыма. Безукоризненно чистая беломраморная лестница вела двумя маршами из вестибюля наверх. Левая сторона второго этажа была занята оперативным управлением; правая — секретариатом и кабинетом командующего. Все это очень хорошо отметил и мысленно одобрил Юханцев. В секретариате адъютант Фрунзе что-то диктовал машинистке, заглядывая в лежавшую рядом с машинкой длиннейшую повестку малого Совнаркома Украины. В повестке было пятьдесят семь вопросов. Адъютант командующего был членом малого Совнаркома — один из путей органической сфасовки военной и гражданской работы. Заседания в Совнаркоме начинались с семи часов утра, и естественно, что адъютант разрывался на части… Юханцев сидел против Фрунзе и слушал.
— Я вас вызвал, — говорил Михаил Васильевич, — потому, что помню вас, знаю и верю вам. Мне хочется, чтобы вы работали со мной, помогали мне. Военному делу обучает у нас армию командир-спец; политически воспитывает ее комиссар — политработник. Значение политического и морального воспитания огромно. Работа политорганов — важнейшее условие высокого морального духа армии…
Юханцев вспомнил Перекоп и наклонил большую круглую голову.
— Верно? Скажу больше: работа политорганов по идейному воспитанию армии — один из главных способов ведения войны.