Когда приходит любовь
Шрифт:
Линни:Вопрос номер два. Что, кто-то принял закон, запрещающий секс?
Шесть свиданий. Надо признать, в логике ей не откажешь.
И наступило седьмое свидание. Свидание, которое я люблю называть «Свидание семь, или Этой ночью все случилось».
Глава 6
Клэр
Три дня после разговора с отцом Клэр жила внутри шторма — черного, крутящегося урагана страха. Она ложилась спать, слыша его рев в ушах и, если удавалось заснуть, слышала его снова, стоило только открыть глаза. Она ничего не читала. Не ходила в школу. Когда позвонила школьная секретарша, Клэр слышала, как мать объяснила, что дочь больна, и от уверенного тона
Кожа Клэр казалась обветренной и чесалась, глаза и щеки горели, но бывали моменты — особенно когда Клэр пыталась заглянуть подальше в будущее, — когда ее охватывала крупная дрожь.
«Я от страха заболела, — сказала Клэр себе. — У меня болит сердце». Но если раньше Клэр помогало, когда ей удавалось определить ее состояние, то, что ее пугало или смущало, нужными словами, теперь от этого не было никакой пользы. Она обхватила себя за плечи, чтобы согреться, чувствуя собственные кости, а потом впилась пальцами в локти, да так сильно, что стало больно. «Я там внутри настоящий скелет», — прошептала она, обращаясь к бледно-желтым стенам своей комнаты.
На третий день Клэр услышала, как мать быстро и легко поднялась по лестнице и вошла в свою спальню. Затем послышался звук открываемых и закрываемых ящиков. Мать то пела во весь голос, то мурлыкала песенку, и Клэр затаилась. Клэр почувствовала, как в груди закипает гнев. Она соскользнула с постели, и ее босые ноги на полу удивили ее — какие-то странные контуры, а между двумя пальцами виднелся кусок желтого коврика.
Клэр неуверенно прошла по коридору к комнате матери. Дверь была открыта, и Клэр остановилась на пороге, затаив дыхание и слушая, как мать поет. «Какой большой ветер», песня Нины Саймон, которую они с мамой любили ставить в машине. Эта песня была десятой на диске, а вторую — «Черт бы побрал Миссисипи» — они обожали, включали звук на полную мощность и пели во все горло, делая особый упор на слово «черт». Мимо мчались машины, но они находились в своем собственном мире, и воздух, дрожащий от их голосов, мерцал. Теперь она слушала, как мать поет одну из этих песен, их общих песен, странным голосом, то грубым, то бархатным, и создается впечатление, что она поет эту песню кому-то. Клэр невольно сделала шаг в комнату, чтобы посмотреть, кто же это такой.
Разумеется, в спальне, кроме матери, никого не было. Она только что надела узкое летнее платье и поправляла его на себе, проводя руками по бедрам, бокам и ногам. Когда Клэр вошла, она даже головы не повернула.
— Сейчас декабрь, — сказала Клэр. Голос у нее был хриплым и скрипучим, как у старой женщины.
Мать, казалось, не слышала, но продолжала петь тем же непривычным голосом. Она села в кожаное кресло винного цвета, в котором обычно читала («кларет» — так она называла этот цвет), чтобы надеть сандалии на высоких каблуках и с ремешками. Клэр заметила, что сандалии были точно такого же кремового цвета, что и ноги матери. На полу лежали пакет и коробка из-под обуви. Ничего не понимая, Клэр уставилась на эти предметы — смятый пакет из зеленого пластика с буквами более темного цвета сбоку и на четкий прямоугольник коробки. Она смотрела, пытаясь понять, что делают здесь эти две вещи. Много месяцев спустя Клэр прочтет поэму Уильяма Карлоса Уильямса о красной тачке и цыплятах и вспомнит эти обычные предметы. Зеленый пакет и коробку из-под обуви.
Когда Клэр сообразила, что происходит, что-то внутри лопнуло. Гнев, когда мать запела громче, заполнил ее легкие, затем все клеточки тела, как дым. Клэр закричала, она задыхалась, давилась криком, сама ужасаясь тем звукам, которые издавала. Она ворвалась в комнату — похудевшая, с взъерошенными волосами и трясущейся головой, — пнула коробку, наступила на нее, схватила пакет и попыталась его порвать. Пластик впился ей в ладони.
— Ненавижу тебя! — повторяла она снова и снова. —
Ты меня убиваешь! Тебе все безразлично, тебе все безразлично, тебе все безразлично.Потом, обессилев, Клэр опустилась на пол у кровати матери и руками, по сути, когтями, потянула на себя одеяло, сдернув его с кровати. Оно было тяжелым, путовым, в прекрасном пододеяльнике из ткани с флорентийским рисунком темно-кораллового, розового и светло-зеленого тонов. Она обернула его вокруг себя и почти робко взглянула на мать.
Мать перестала петь и посмотрела на дочь. Клэр вдруг осознала, сколько времени прошло с тех пор, как мать смотрела на нее так, прямо в глаза. Во взгляде матери не было шока или страха, с трудом верилось, она и есть та женщина, которая поехала и купила туфли, когда ее дочь лежит в кровати и едва не сходит с ума от одиночества. Мать смотрела на нее с грустной лаской.
— Мамочка, — тихо сказала Клэр, — мамочка, ты не можешь в этом пойти. Сейчас зима. На улице холодно.
Мать Клэр улыбнулась материнской улыбкой.
— Твои новые туфли, — шептала Клэр, — они не должны продавать летние туфли зимой.
Не сбросив одеяла, Клэр подползла к матери и положила голову ей на колени.
— Пожалуйста, останься, пожалуйста, останься, пожалуйста, останься, я так по тебе скучаю, — взмолилась Клэр.
Мать осторожно, двумя руками подняла голову Клэр с колен, как будто она была сделана из стекла, и обошла ее, перешагнув через одеяло. Клэр смотрела на нее и ждала.
— О, Клэри, — сказала мать терпеливо и ласково. — Курорт. Ты же помнишь.
Клэр отрицательно покачала головой.
— Курортная одежда. Она продается. Всегда. Даже зимой.
Мать Клэр вышла, громко стуча каблуками по деревянному полу коридора, затем по лестнице.
Клэр сидела на полу как в тумане. Какое-то время в голове было пусто, затем она начала вспоминать вечеринку для детей, на которой она побывала прошлой весной перед окончанием занятий б школе. Там были две популярные девочки двенадцати лет, с выщипанными бровями и длинными развевающимися волосами. Они решили сыграть в игру под названием «Макияж» и выбрали себе в жертву самую некрасивую девочку, с которой Клэр училась в школе с четырех лет и чья ужасная робость останавливала даже самых строгих учителей, и ее почти никогда не вызывали. Звали ее Роза, и имя это настолько ей не подходило, что детям казалось: так к ней обращаться будет жестоко, поэтому почти никто этого и не делал. Старшие девочки намазали лицо Розы ужасным кремом и разрисовали дикими красками — оранжевой, розовой и синей. А потом запутали ее жиденькие волосы.
— Ты великолепно выглядишь, Роза. Совсем как кинозвезда, — любовно говорили девицы Розе и оглядывались, призывая других девочек поучаствовать в забаве. Некоторые так и сделали, сгрудились вокруг Розы и принялись ее хвалить, а раскрасневшаяся Роза, потеряв дар речи, только счастливо хлопала намазанными липкой тушью ресницами.
Клэр, сидя на полу в спальне матери, вспомнила, как ей было стыдно и больно, оттого что Роза безропотно позволяла над собой издеваться. И она не выдержала.
— Заткнитесь вы, подруги! Вы знаете, что выглядит она ужасно. Почему бы вам не оставить ее в покое?
Все девчонки уставились на Клэр, а одна из заводил заявила:
— Что?! Думаешь, ты самая крутая? Посмотри, заставила ее плакать!
И это было хуже всего — Роза поняла, что над ней с самого начала потешались. Выходя из комнаты, чтобы позвонить маме и попросить забрать ее, Клэр заметила, как эти двенадцатилетние девицы обнимали Розу, утешая, и девочка позволяла им это делать.
Клэр не следовало вмешиваться, она это знала, но то, как девчонки разговаривали с Розой, их тон, взбесило ее. Такая жестокость за ласковыми словами, причем направленная тому, кто безмерно нуждался в любви.
Хуже, чем ударить. Самое плохое, что можно сделать. И снова она вздрогнула, как человек, которому приснилось, что он падает. И снова она слышала голос матери, говорящей «О, Клэри», заманивающей ее в доверие и надежду. Клэр какой-то частью своего сердца не верила ей, но разум восставал при мысли, что мать злая и ненавидит ее.