Когда загорится свет
Шрифт:
Наконец, можно было позвонить. Он пошел к телефону в аптеку. Долго не мог дозвониться. Попал в какую-то квартиру, где его обругали. Он забыл извиниться и позвонил еще раз. Нет, еще никого нет.
Через полчаса.
Эти полчаса тянулись, как год. Он доходил до угла и возвращался обратно. Часы упорно отмечали, что эта прогулка отнимает не больше трех минут. Он замедлял шаги, останавливался несчетное число раз, не понимая ни слова, перечитывал афиши на заборе. Да, теперь уже полчаса прошло. Нужно выждать еще несколько минут. Он прошелся раз, другой, миновал аптеку, снова остановился перед афишей, но нетерпение подгоняло все сильней.
— Да, пришел, — услышал Алексей и почувствовал, что его пальцы, сжимающие трубку, похолодели.
— В котором часу?
Издали донесся ответ:
— Сегодня не будет. Я заехал только на один день и должен опять
Он вышел, забыв поблагодарить, забыв хотя бы кивнуть девушке за прилавком. Остановившись перед аптекой, он застегивал давно застегнутую шинель. Пальцы беспомощно блуждали по холодному металлу пуговиц. Что же теперь? Что будет теперь?
Алексей не отступился. Вечером он звонил опять. И на следующий день. Ответы были неопределенные, неясные. Неизвестно когда, ему дадут знать, надо подождать…
Снова вернулись мысли недавних дней. Плюнуть на все, добиваться, требовать, чтобы направили обратно в армию! Ощутить на лице ветер далеких земель, увидеть вокруг себя лица солдат, выполнять и отдавать приказы, говорить языком, на котором «сегодня» — значит сегодня и «завтра» — значит завтра.
Но эти мысли имели уже иную окраску, чем еще так недавно. Потому что там, за забором… Да ведь и здесь можно было бороться и побеждать! Звали темные руины, влекли прелестью опасности, риска, предчувствием иных, отличных, но таких же больших переживаний.
Ах, эта противная крыса в приемной!.. Любопытно, как бы он выглядел в момент атаки, когда из глотки вырываются дикие вопли, когда широко раскрытые глаза застилает красный туман ярости, а за спиной вырастают крылья и человек охвачен одним-единственным порывом? Он ненавидел трусов, которые не знали огня и дыма, которые притаились и пережили период грозы, заботливо оберегая свое паршивое гнездышко. Вадов — тщательно выбритый, подстриженный, вымытый бычище, который мог бы своими руками вытаскивать пушки из болота. Завитые наманикюренные машинистки, бегающие по коридору мелкими шажками вертихвостки! Лицо его белело от ненависти, от гнева и презрения. Нет, не здесь — настоящее дело было там, где еще гремели выстрелы и лилась кровь. Нет, не здесь, там были настоящие люди — мужчины, женщины, идущие на смерть, отдающие жизнь, не знающие мелких интриг, бюрократических формул, сидения на стульях до мозолей. Нет, не здесь — там была настоящая жизнь.
Можно было, собственно говоря, махнуть рукой и ждать, либо плюнуть на все. Но непонятное упорство, как бы жажда самоунижения, желание испить до дна свою долю горечи толкала его все время туда, в приемную, где неизменно была закрыта дверь кабинета и деревянный, сухой голос отвечал все одно и то же.
Над длинным носом секретаря недоброжелательно поднимались на него водянистые глаза.
— Я же говорил вам, не сегодня и не завтра. Приходите через… четыре дня.
— Через четыре, и снова через четыре, и снова через четыре?
Маленький человечек пожал плечами и вышел из-за стола, чтобы сложить бумаги в стоявшем в углу шкафу. Алексей заметил, что длинноносый волочит за собой ногу, подпрыгивая на ней, словно подбитая палкой ворона, и, неизвестно почему, это наполнило его еще больше гневом. Что ж, у этого была еще дополнительная причина, чтобы отделаться от фронта, — отвратительный уродец!
На следующий день ему уже в коридоре сказали, что никого нет. Светловолосая девушка, видимо, торопилась — она бросила ему это сообщение на ходу.
— А тот… колченогий, ведь здесь?
Она окинула его колючим взглядом.
— Какой это колченогий?
— Ну, тот… там, — Алексей махнул рукой в сторону приемной.
— Вы бы могли повежливей говорить об инвалидах отечественной войны.
— О каких инвалидах?
— Геннадий Архипович был ранен под Курском, — сказала сухо девушка.
Алексей стоял, как оглушенный.
— А вы тоже были под Курском? — спросил он с иронией, глядя на ее тщательно завитые локоны.
— Нет, я была в отряде Ковпака, — ответила она и скрылась за дверью машинописного бюро.
Алексей чувствовал себя, словно его кипятком окатили. Он медленно шел по улице вниз, и его терзала не находящая себе выхода ярость. Длинноносый оказался инвалидом из-под Курска. Завитая кукла — бойцом из партизанского отряда. Что ж, тем хуже, раз даже и они так обюрократились.
Алексею казалось, что, если бы не это непонятное промедление, там, за забором, уже гудели бы котлы, неслись вагоны, загорались синим распределительные доски. Обитые темной клеенкой двери в кабинет, так
давно не открывавшиеся перед ним, были не только дверями в кабинет — они были воротами в иную, настоящую жизнь, запертыми наглухо, крепко, упорно. Его охватывали приступы внезапно вспыхивавшего и так же внезапно угасавшего гнева. После этих вспышек оставалось смятение, слабость во всем теле, ощущение горечи во рту. Возобновились головные боли, и Алексей иногда часами катался по постели, впивался зубами в подушку, чтобы не кричать. Опять ворвался в его жизнь пропитанный водою дом, звуки кашля, кряхтение, возня котов на лестнице, шлепанье туфель Феклы Андреевны, нестерпимый, вечно один и тот же ритм жизни этого дома, знакомый до мельчайших подробностей и осточертевший до последней степени. Его раздражало каждое движение Людмилы, каждый ее шаг. Да, да, у нее своя работа, свои дела, круг своих людей, какие-то там приятельницы, которые старательно избегали встречи с Алексеем. Видно, здорово она его там расписала! Он готов был разразиться проклятием, когда в приоткрывшихся дверях показывалось женское лицо и, получив ответ, что Людмилы нет дома, моментально исчезало. Не хотелось заходить даже к Демченко — спокойные, детские глаза старого художника казались глупыми, до отвращения наивными. Даже Ася — нет, нет, одна лишь Ася была, как всегда, смешной и трогательной со своими веснушками на носике. Но и Ася, и Ася перейдет в конце концов в их лагерь — ко всем этим равнодушным, бумажным, бездушным людям.Он перестал ходить на площадку электростанции. Ему было стыдно смотреть в глаза сторожу: он не знал, что ему сказать, как объяснить. И опять как избавление, как счастье, как осуществление мечты вырастал перед ним фронт.
Но мимолетная надежда рассеялась, как дым. В военкомате ему ответили:
— Ничего не можем сделать, обратитесь в обком. Вы им нужны.
Алексей подавил в себе гнев. Он прекрасно понимал, что, если заговорит сейчас, произойдет что-то непоправимое, у него вырвутся слова, о которых впоследствии придется жалеть.
Чтобы успокоиться, он не пошел домой. По спускающимся вниз улицам он отправился за город.
Пронзительный ветер рвал ветви обнаженных деревьев, бросал в лицо горсти мелкого снега. Ноги вязли в снегу, но Алексей брел к реке.
В ледяном, занесенном снегом панцире она тянулась вдаль, как белая долина. Ветер вздымал и снова бросал вниз мелкий сухой снег. Алексей шел куда глаза глядят, подставляя лицо морозному ветру.
Он нужен, но для чего здесь нужен? Для того, чтобы просиживать в приемных, висеть на вечно портящихся и плохо соединяющих телефонах, выслушивать сообщения, что не сегодня и не завтра, что — нет, не может принять, занят, уехал, только что вышел… Для чего же он здесь нужен? Чтобы кланяться, просить, умолять — о чем? О работе, о работе, которую он хотел и мог, — он верил в это! — мог выполнить. О работе, которая была нужна, необходима, которая была кровь для жил мертвого города. О работе — ведь ничего же больше он не хотел. Казалось, вот-вот можно будет приступить к ней, и снова проходили бесплодные дни, мертвые утра, глухие ночи — и не происходило ничего. И все дальше, дальше отодвигался срок, теряясь в неизвестности. И, собственно говоря, почему так? Почему ему прямо не сказали: мы отдаем это другому, а ты поищи другую работу? Почему не разрешили ему быть там, в кабинете, когда приехал Вадов? Может, проект восстановления уже вообще отвергнут? Но и в этом случае — почему его не выслушали? Почему не дали возможности отстаивать, аргументировать, показать свои планы? Почему никому нет дела до того, что с ним происходит, почему никого не волнует, что он близок к безумию? Мертвые слова, мертвые бумажки, мертвые формулы, когда перед ними живой человек, мечущийся в неизвестности?
И ведь они сами предложили ему. Сами уговаривали. Он не хотел. А когда сжился с мыслью, что будет там работать, когда перед ним выросли большие планы, когда он почувствовал силу в руках и стремительный порыв в сердце, когда увидел, что вдруг открылся выход в жизни, перед ним захлопнули дверь, как перед докучливым просителем.
Дует порывистый ветер, свистящий в ветках, сыплется снег, бьющий в лицо острыми, как осколки стекла, снежинками.
Далеко-далеко, за сотни и тысячи километров, гремят орудия. За сотни и тысячи километров свои сидят в землянках, идут по засыпанным снегом дорогам. А здесь, за спиной, тихий город, за высоким забором из пахнущих еще смолой досок снег заносит развалины электростанции, покашливает в своей будке Евдоким Галактионович и молчат наглухо закрытые, обитые темной клеенкой двери кабинета.