Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Минутами Людмила изумлялась, как быстро люди привыкли к победе. Они врастали в нее, считали ее само собой разумеющимся событием. Впрочем, это были люди, у которых никого не было на фронте. Но и другие тоже — и на них отражалось это настроение уверенности. Даже на донорах: реже стали появляться новые.

Но сама Людмила, все время работая в институте по переливанию крови, осязательно, наглядно знала, что война продолжается и что цена победы нелегка. Бывали как бы полосы затишья, когда работы было меньше, когда бои, по-видимому, шли с меньшим напряжением, и волны усиленного подъема, когда от института требовали все больше и больше.

А как раз теперь поднималась нарастающая волна. Видно, не легко было

продвигаться вперед и вперед там, на немецкой земле. Настойчиво, непрерывно поступали требования: больше крови, больше, еще больше. Перевязывая руку донора, сливая кровь в ампулы, она не могла не думать о том, что это лишь ничтожная часть той крови, которая там, под Берлином, льется потоками, впитывается в землю, просачивается сквозь повязки, хлещет на руки санитарок и хирургов. Всех сотрудников нагрузили дополнительными часами работы, искали новых доноров. С утра до ночи кипела работа, проходили вереницы людей, наполнялись ампулы, непрерывным стремительным потоком шла кровь. А там было все мало, все мало, словно нужно было заполнить озеро, вода из которого непрерывно уходит сквозь сорванную плотину и ничем ее не задержишь. Остро, как никогда, почувствовала Людмила войну. Как раз сейчас, когда она чуть не забыла о войне, война подошла близко во всей своей жестокости, — все вновь и вновь раздавалось настойчивое требование: больше! скорее! еще больше!

Она работала теперь с утра до вечера. Когда она закрывала глаза, перед ней мелькали красные струйки, наполняющаяся стеклянная посуда, белые повязки. Как некогда, когда ребенком в родной деревне она, бывало, с утра до ночи собирала землянику, пока не наполнялась корзинка. А потом, вечером, когда закрывала глаза, под веками возникало зеленое пространство, испещренное красными ягодками, утомляло, не давало спать. Только теперь то были не ягоды — это была кровь, которую посылали под Берлин. Да, это все еще война, — и сейчас, когда люди хотели думать лишь о победе, когда они ныли по поводу крупы, выданной вместо жиров, по поводу неподвезенного топлива. А там струями лилась кровь, море крови, и облик войны возникал перед Людмилой, реальный, почти осязаемый.

В эти тяжкие дни, когда в голове шумело от напряженной работы и ноги по вечерам дрожали от усталости, отошли на второй план все личные огорчения. Она снова была прежней Людмилой, снова боролась не за свою, а за чужую жизнь, и не было времени размышлять, пережевывать настоящие и выдуманные беды. Все чувства притупились, кроме одного-единственного: необходимо ответить на это настойчивое требование, необходимо помочь, спасти, дать больше, больше, больше!

…Она услышала об этом несчастье на улице, когда в обеденный перерыв шла домой. Сперва это не дошло до сознания. И она уже отошла на несколько шагов, когда ее вдруг поразили только что услышанные слова, сказанные женщиной в платочке.

— Вот несчастье, такое несчастье!

— Где? — спросила она.

— Да на электростанции. Машина обвалилась, говорят, подавило людей, инженера какого-то, говорят. Иду я только что, а там полно народу, обвалилась, говорят.

Людмила кинулась бегом, ботинки скользили по обмерзшей мостовой, платок с головы свалился, она не заметила, не наклонилась, чтобы поднять его, хотя кто-то кричал ей вслед:

— Эй, гражданка, платочек, платочек потеряли!

Пальто расстегнулось, волосы распустились. На нее оглядывались, но она никого и ничего не видела. Она бежала, с трудом переводя дыхание, и, уже издали увидев толпу перед воротами, бросилась в нее, проталкиваясь, как безумная.

— Да куда вы лезете? — крикнул на нее кто-то.

— Смотрите, какая… Куда это так срочно?

— Это жена инженера, пустите ее, — отозвалась какая-то женщина, и толпа расступилась. Ворота были открыты, машина скорой помощи стояла во дворе. Людмила никого и

ничего не видела. Она бросилась прямо туда, где виднелась опрокинутая турбина и толпились рабочие. И тут она услышала голос Алексея:

— Осторожно, осторожно!

Кого-то укладывали на носилки, белели повязки, шли санитары с новыми носилками. Алексей распоряжался, он был без шапки, сам помогал укладывать, сам поддерживал чью-то голову. Молодая девушка, лежавшая на носилках, протяжно стонала, и Алексей узнал в ней ту, которая в первый день улыбнулась ему двумя рядами ослепительно белых зубов, ту, что принимала знамя бригады. Но теперь лицо у нее было серое, землистое и глаза ввалились.

Алексей наклонился, чтобы поднять носилки, но кто-то из рабочих грубовато отстранил его. Выпрямившись, Алексей увидел Людмилу. Она стояла, прислонившись к стене. Волосы растрепались, пальто расстегнулось, полуоткрытые губы словно застыли в беззвучном крике. Он не удивился, откуда она здесь взялась, и снова склонился над кем-то, лежавшим на земле, а затем, забыв о ней, ушел с инспектором по охране труда в контору.

Один убитый, трое раненых — турбина давалась нелегко. Он содрогнулся, ступив на красное пятно в снегу. И лишь присев на скамью в своей наспех сколоченной конторе, почувствовал смертельную усталость. Охрипшим голосом он стал диктовать показания для протокола.

— Что ж, Алексей Михайлович, всегда может случиться несчастье… У вас еще пока было благополучно, в этих условиях могло быть и хуже, — сказал инспектор. Но Алексей, хотя и кивнул головой, почти не слушал его. — Да в конце концов вам ведь не впервой, — заметил тот, и Алексей снова кивнул головой, как бы соглашаясь. Но это было не так. Та смерть, те раны — фронтовые, военные, — то было совсем другое. Там не было времени проливать слезы, думать о них. Они были естественным делом, чем-то неизбежным, обусловленным самой сущностью войны и воспринимались иначе, чем смерть человека в мирное время. А здесь совсем другое.

Землистое лицо раненой девушки преследовало Алексея, как молчаливый упрек, хотя он не был виноват. Это могло случиться и раньше, могла обрушиться стена, которую они выравнивали, могли рухнуть нависшие глыбы цемента, когда откапывали котлы. Работа шла не сызнова, на открытом пространстве, а в развалинах, на изрытой ямами почве, среди засыпанных подвалов, обрушившихся стен, коварных развалин. И никто не был виноват. И все же факт оставался фактом: один убитый, трое раненых.

Евдоким, закутанный в тулуп, вернулся от ворот, где разгонял любопытных, еще обсуждавших происшествие, хотя карета скорой помощи давно уехала. Он покашливал, вертелся в конторе, искоса поглядывая на Алексея. Инженер сидел за столом, тупо глядя в пространство.

— Вы бы, Алексей Михайлович, домой пошли, отдохнули немного, что ли. Смеркается, работы сегодня все равно не будет.

— Домой? — отсутствующими глазами взглянул на него Алексей. — Нет, нет, я сейчас.

Он вышел, и сторож засеменил за ним; в угасающем дневном свете темной глыбой высилась опрокинутая турбина. Десятки ног истоптали снег, и лишь в одном месте на белой поверхности осталось небольшое, ужасающе яркое, не похожее на кровь пятно. Сторож коснулся рукой турбины.

— Вот теперь видно. Здорово ее изуродовало.

Да, турбина давалась нелегко, она заставила платить кровью за одно то, что люди убедились в ее непригодности.

— Ничего из нее не выйдет, — глухо сказал Алексей. В его ушах все еще стоял ужасающий треск сорвавшейся тяжести, ломающей по пути цемент.

— Как знать, — тихо ответил Евдоким. — Пока ее совсем не вытащишь, пока ее не выстукаешь, не выслушаешь, как знать? Сейчас как будто и вправду… Ну, да ведь это только одна сторона. А как там, снизу, как с другой стороны? Ничего неизвестно, она еще может показать — ого, еще как может!

Поделиться с друзьями: