Чтение онлайн

ЖАНРЫ

КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:

После этого назначили меня начальником ЧОНа (части особого назначения) на таджикской границе. А там, как и сейчас, все контрабандой живут. Только у одного детишек двенадцать душ – ему семью кормить, у другого банда шестьдесят человек – душегуб. По-человечески себя ведешь – бандиты зарежут, не по-человечески – со скалы упадешь. Бог – все видит! Вот тогда выложил я в парткоме партбилет и пошел учиться в мединститут.

Жил я потом в Ленинграде. Библиотеку собирал. Перед войной у меня одна из лучших частных библиотек была в стране. Все Пушкины с автографами. А ты знаешь, почему никому не известны письма Натальи Николаевны к Александру Сергеевичу? Вся пачка этих писем у меня в коллекции была. Мне уже тридцать лет снятся эти маленькие листочки бумаги, заполненные бисерным почерком на французском языке. Об этих письмах только я да Мария Ивановна моя знали, да вот ты еще теперь. Мы росли и жили в странное время. Лучше было про эти письма никому

не говорить. Кто его знает, какие там секреты хранились. У нас, людей тридцатых, очень хорошая память на забываемость. Эти московские прыщи: Демьян Бедный, Лидин, Смирнов-Сокольский – они только легенды про мою библиотеку рассказывали. Я москвичам свою библиотеку не показывал – чего они там, в Москве, собирают: «Мужчина и женщина» да Гнедича, «Царские охоты» да «Византийские эмали» – книги для гинекологов.

В первые дни блокады в наш дом попала бомба. Библиотека погибла. Мне выдали новый партбилет и назначили начальником грузовых перевозок Горьковского аэропорта. Так я и остался в Горьком на тридцать лет.

В начале моей горьковской службы в аэропорту сломалось шасси у самолета, который вез живую кровь для блокадного Ленинграда. Я снимаю трубку, звоню в обком и говорю: «Дайте самолет!» Они мне: «Ты сидишь в аэропорту и знаешь – самолетов нет!» Я говорю: «Я знаю, что есть, в ангаре стоит обкомовский». Они: «Ты что, дурак? Не понимаешь, что он обкомовский!» Я иду и даю телеграмму на имя Сталина. То ли телефонистка умная попалась, то ли чекисты бдительные, только через двадцать минут уже кровь перегружали в обкомовский самолет. После этого меня три раза к ордену Ленина представляли. Все три раза в обкоме мою фамилию вычеркивали. Народ там был злопамятный. Война кончилась, я пошел в обком, партбилет сдал и сказал, что, если война будет, я готов снова вступить в партию. Стал я в храм ходить и в Бога верить очень ортодоксально. Я еще на таджикской границе понял, что меня Бог спасает. В столицы после войны я перебираться не стал. Хотя звали. Вася Сталин мой приятель был. Он ко мне в Горький из Москвы и из Казани прилетал, с моей медведицей Машкой поиграть, она в сарае под окном жила, и вольерчик у нее здесь когда-то был.

Знаешь, у тебя в жизни будут случаи, когда тебя поманят в Москву, в столицу. Выбор твой. Но запомни, столица – это то место, куда собираются деньги на государственные или столичные дела. И на эти деньги покупаются спортсмены, артисты, министры и так далее. Не за их дела им платят, а покупаются заранее для столичных дел. Их немножко сразу коррумпируют, они немножко сразу проституируют, но нельзя быть немножко беременным. Они навсегда рабы этих столичных денег, официальных, но безответственных. Делай свое дело на месте, и твоя земля тебя отблагодарит. Поэтому я остался в Горьком и считаю его своим городом.

Как в церковь стал ходить, так новую радость для себя нашел, и снова с книгами связанную. Старообрядческих книг у нас море в заволжских деревнях. Что там Иван Федоров! До Федорова были десятки типографий, которые печатали книги на русском языке и в Австрии, и в Праге, и в Гродно, и в Вильно. Один Франциск Скорина несколько десятков книг напечатал. А они все у старообрядцев хранятся. А рукописных книг сколько в Заволжье! Ты знаешь, что все французские короли Средневековья, коронуясь, давали клятву на рукописном Евангелии, написанном на русском языке, которое привезла во Францию Анна Ярославна. Вчера из Красных Баков мне грузовик книг привезли, все в коже, двести штук, за сто рублей купил. Мне тут работы теперь на полгода.

…Я ходил в гости к Николаю Михайловичу несколько лет. Последний раз видел его в конце мая на площади Горького, около когиза. Он стоял в домашних тапочках, полотняных брюках и майке, на пальце вертел мокрые плавки, такие, знаете, с завязочками сбоку, остановился, идя с пляжа из-под Чкаловской лестницы. «Вода еще холодная!» – с сожалением произнес он.

Утром позвонила его Мария Ивановна: «Николай Михайлович тебя звал!» – сказала она и положила трубку. Через полчаса я был у них дома. Борода лежал посреди комнаты.

– Под утро упал. Помоги мне на диван поднять.

– Мария Ивановна, вы врача вызвали? – Я дотронулся до Николая Михайловича.

…Он был еще теплый: уже холодный, но еще теплый. Мы с трудом подняли его и положили на диван. Он не убирался – оба валика скатились. Он был очень большой человек, Николай Михайлович, Борода.

IX. Дядя Боба

В конце 60-х годов я, вслед за всей продвинутой духовной аристократией страны, мечтал попасть летом в Коктебель – и попал. Я приехал с целью встретиться с Марией Степановной Волошиной, вдовой великого мэтра.

Мы познакомились на набережной. Ее, маленькую и сухонькую, вела под руку долговязая экзальтированная девица, то ли певичка, то ли поэтесса. Встречные с Марией Степановной здоровались, она здоровалась со всеми, никого не видя – была уже слепа.

Присев на курортную скамью, мы вели почти светскую беседу. Мария Степановна, не поворачивая головы, показывала рукой направо и говорила: «Видите, на Карадаге солнце, садясь, отсвечивает, и одна вершина похожа на лошадиную голову. Макс любил меня там рисовать». На что я в ответ читал свои стихи:

«Мы проснулись, оставили хлев, и пошли все в соломе и глине: я, со мной Франсуа Рабле, и еще Александр Грин…» На это Мария Степановна рассказывала: «Когда Сашка Грин напивался в трактире и его выбрасывали на улицу, он кричал: “Макс заплатит!”, и Макс всегда за него платил». Я в ответ Марии Степановне говорил: «Александр Степанович и я – земляки». В те времена существовало Волго-Вятское книжное издательство, и мы, горьковчане, считали кировских писателей земляками.

В какой-то момент Мария Степановна произнесла ключевую фразу: «Вы знаете, если вы поэт, то вам очень повезло: сейчас в Коктебеле отдыхает замечательный поэт Борис Пильник – поэт из нашей эпохи, из 20-30-х годов. Он обычно в это время сидит на скамеечке в конце верхней аллеи», – и она показала налево. Меня удивил ее уважительный отзыв о человеке, которого я довольно хорошо знал по родному городу и считал, в общем-то, посредственным поэтом. Но не упомянула ведь Мария Степановна о Мирзо Турсун-заде или Иосифе Бродском, которые бродили где-то рядом, по этой же набережной.

Я пошел искать Бориса Ефремовича и вскоре уже тепло здоровался с ним. Сидя на скамеечке, мы беседовали ни о чем, как близкие, как земляки, встретившиеся на чужой земле. К Пильнику постоянно подходили какие-то люди, он был со всеми привычно, по-пильниковски, приветлив и всех знакомил со мной. Станислав Куняев, Аркадий Первенцев и писатели, которых я просто не знал по молодости. Но вот с этой самой молодости я помню, что Борис Ефремович в нашей литературной стране был фигурой.

Для меня – мальчишки, начинающего поэта – он был просто учителем, а за глаза – наш Старик или даже Дядя Боба. С тридцатых годов и до своего последнего вздоха Пильник был поводырем начинающих горьковских виршеслагателей и графоманов. Начинал он свою поэтикопросветительскую деятельность когда-то вместе с давно и глубоко забытым поэтом Федором Жиженковым, который вместе с основной частью горьковской писательской организации растворился горькой слезинкой в необозримом океане ГУЛАГа. Хотя, что греха таить, кто-то возвращался и из этого жуткого плаванья, а кто-то умудрялся и там что-то писать: Василий Ажаев написал эпопею «Далеко от Москвы» и получил Сталинскую премию, а Штильмарк – «Наследника из Калькутты», которым до сих пор зачитываются все мальчишки. Шум прибоя этого океана слышали и помнят все советские семьи, а многие и отдали ему свою дань: был расстрелян родной брат Бориса Ефремовича, профессор-металлург, создатель крупнейшего сталелитейного производства в Европе – «Азовсталь».

Однако омыл своими водами и поглотил значительную часть советского народа и другой океан, накрывший нашу Родину в середине ХХ века, – это Великая Отечественная. Пильник на войне потерял ногу.

Этот устойчивый штамп: «Пильник потерял ногу» имеет двойной смысл для горьковских писателей-читателей, и его надо пояснить. На ежегодное болдинское празднование пушкинского дня в начале июня в знаменитый райцентр приезжают братья-поэты, чтобы почитать стихи в чудной березовой роще Лучинник и посидеть с бутылочкой на берегу барского пруда. И вот однажды, уже глубокой ночью, когда все проблемы были решены, а бутылки опорожнены, два будущих гения от поэзии вызвались помочь Борису Ефремовичу добраться до гостиницы. Было и смешно и грустно присутствующим в тот вечер в вестибюле, когда обнаружилось, что Пильник потерял свою ногу, точнее протез. Искали его дружно и нашли недалеко от знаменитого горбатого мостика.

Однако приходится возвращаться к пресловутому «после войны». Война закончилась для Бориса Ефремовича быстро, в сорок первом он остался без ноги, а с другой стороны, война продолжалась для него всю оставшуюся жизнь. Каузалгия – страшные боли в отсутствующей конечности мучили его и днем и ночью, не прекращаясь. Многолетние мотания по больницам и госпиталям, сознание собственной беспомощности и бессмысленности существования, невостребованность – не раз приводили искалеченного поэта к самой грешной для крещеного человека мысли: уйти! Спасала его каждый раз (а и не раз!) Лидуша, Лидия Николаевна – жена, друг, читатель, редактор, советчик, нянька. Познакомились они незадолго до войны в когизе, что тогда находился на Свердловке почти напротив театра драмы, приглянулась молоденькая востроглазая шустрая продавщица Лида разведенному красивому остроумному поэту, и стали они жить вместе на радость друг другу. Благо была у них общая любовь и страсть: книги, стихи и почтовые открытки.

Поделиться с друзьями: