Кола Брюньон
Шрифт:
— Товарищи, — сказал я, — придется нам спуститься в самое пекло. Будет жарко. Готовы ли мы? Но прежде всего нужен начальник. Кто им будет?
Хочешь, С осу а?
— Нет, нет, нет, нет, — отвечал он, отступая на три шага назад. — Я не хочу. Довольно и того, что я здесь разгуливаю в полночь со старым мушкетом. Что велено будет, что надо будет, я сделаю, — но только не командовать. Избави боже! Я никогда ничего не умел решать…
Я спросил:
— Так кто же хочет? Но никто не шевельнулся. Я этих голубчиков знаю!
Говорить, ходить, это еще куда ни шло. Но когда требуется принять решение, никого нет. Вечная привычка хитрить с жизнью, по-обывательски,
— Если никто не хочет, тогда я.
Они сказали:
— Идет!
— Но только чур: повиноваться мне беспрекословно всю эту ночь! Иначе мы погибли. До утра я один глава. Судить меня будете завтра. Согласны?
Все сказали:
— Согласны.
Мы спустились с холма. Я шел впереди. Слева от меня шагал Ганньо. По правую руку я поместил Барде, городского бирюча и барабанщика. Уже при входе в предместье, на Заставной площади, мы встретили весьма веселую толпу, которая добродушно направлялась целыми семьями, малюток за руку держа, прямо к месту грабежа. Совсем как в праздник. Иные хозяйки захватили с собой корзинки, словно в базарный день. Люди останавливались, глядя на наш отряд; перед нами учтиво расступались; они не понимали, в чем дело, и, следуя за нами, невольно шагали в ногу. Один из них, цирюльник Перрюш, шедший с бумажным фонарем, под самый нос мне его поднес, узнал меня и сказал:
— А, Брюньон, приятель! Так ты вернулся? Что ж, как раз вовремя.
Вместе выпьем.
— Все в свое время, Перрюш, — отвечаю я. — Мы с тобой будем пить завтра.
— Стареешь ты. Кола. Жажда времени не знает. До завтра вино разопьют.
Они уже начали. Поспешим! Или ты, чего доброго, потерял вкус к благородной влаге?
Я сказал:
— К краденому вину, да.
— Оно не краденое, а спасенное. Когда горит дом, лучше, по-твоему, так и давать по-дурацки гибнуть добру?
Я отстранил его с дороги:
— Вор! И прошел мимо.
— Вор! — повторили ему Ганньо, Барде, Сосуа, все остальные. И прошли мимо.
Перрюш так и — замер на месте; затем яростно заорал; обернувшись, я увидел, что он бежит за нами, грозя кулаком. Мы делали вид, что не слышим его и не видим. Настигнув нас, он вдруг умолк и зашагал вместе с нами.
Когда мы вышли на берег Ионны, оказалось невозможным протиснуться к мосту. Такая толпа. Я велел бить в барабан. Первые ряды расступились, сами не зная толком зачем. Мы вошли клином, но нас зажало. Тут я увидел двух сплавщиков, которых хорошо знал, отца Жоашена, по прозванию «Калабрийский король», и Гадена, он же Герлю <Gueurlu — бездельник, шалопай.>. Они мне сказали:
— Что такое, мэтр Брюньон, с чего это вы сюда явились с вашей ослиной кожей и всеми этими навьюченными, важными, как лошаки? Это вы смеха ради или на войну собрались?
— Ты угадал, Калабр, — говорю ему. — Ибо я, перед тобой стоящий, на сегодняшнюю ночь капитан Кламси и иду защищать город от его врагов.
— От его врагов? — сказали они. — Да ты в уме ли?
Кто же это такие?
— Те, кто поджигает.
— А тебе не все ли равно, — сказали они, — раз твой-то дом уже сожжен? (О нем жалеют; ошиблись, понимаешь.) Но дом Пуллара, этого висельника, разжиревшего нашими трудами, этого фарисея, который щеголяет в шерсти, снятой с наших же спин, и, обобрав до нитки всех вокруг, презирает нас с высоты своих заслуг! Кто его пограбит, может быть уверен, что попадет прямиком в рай. Это святое дело. Так что ты нам не мешай. Тебе-то что? Не грабить
самому, еще куда ни шло. Но мешать другим!.. Никакого убытка, и верный барыш.Я сказал (потому что мне было бы тяжело отдубасить этих бедных малых, не попытавшись сперва их образумить):
— Убыток великий, Калабр. Надо спасать нашу честь.
— Нашу честь! Твою честь! — сказал Герлю. — Пить ее можно, что ли?
Или есть? Завтра нас, чего доброго, и в живых-то не будет. Что от нас останется? Ничего не останется. Что об нас будут думать? Ничего не будут думать. Честь — это роскошь для богачей, для дураков, которых хоронят с эпитафиями. А мы будем лежать все вместе, в общей яме, как ломти трески.
Поди разбери, какая из них смердит честью и какая дерьмом!
Ничего не ответив Герлю, я сказал Жоашену:
— Порознь, в одиночку, мы все ничто, это правда, Калабрийский ты мой король; но все вместе мы уже многое. Сто малых — это один большой. Когда исчезнут нынешние богачи, когда позабудутся, вместе с их эпитафиями, ложь их гробниц и родовые их имена, все еще будут помнить кламсийских сплавщиков, они будут в истории города его знатью, с жесткими руками, с головою твердой, как их кулак; и я не желаю, чтобы их прозвали шайкой бродяг.
Герлю сказал:
— Мне наплевать.
Но Калабрийский король, сплюнув, воскликнул:
— Если тебе наплевать, так ты паршивец. Брюньон прав. Мне тоже было бы досадно, если бы так стали говорить. И, вот те крест, этого не скажут. Честь — не вотчина богачей. Мы это им покажем. Будь он «сир» или «мессир», ни один из них нас не стоит!
Герлю сказал:
— Чего нам церемониться? Они-то разве церемонятся? Есть ли большие обжоры, чем все эти принцы да герцоги, Конде, Суассон, и наш Невер, и толстый Эпернон, которые, набив себе брюхо и щеки, уписывают, свиньи, еще столько миллионов, что лопнуть можно, и, когда помрет король, грабят его казну? Вот какова их честь! Дураки мы будем, если не станем брать с них пример!
Калабрийский король выругался:
— Все они сволочи. Когда-нибудь наш Генрих еще встанет из гроба, чтобы их вырвало, мы сами их изжарим, нашпиговав собственным их золотом.
Если знатные ведут себя как свиньи, черт возьми, их зарежут, но в свинстве ихнем подражать им не будут. Пример подаем мы. В ляжке у сплавщика больше чести, чем в дворянском сердце.
— Так ты идешь, король?
— Иду; и этот тоже, Герлю тоже пойдет.
— Нет, к черту!
— Пойдешь, говорю тебе. Или видишь реку: отправишься туда. Ну, живо, марш! А вы, елки-палки, дорогу, колбасье, я иду!
Он шел, раздвигая толпу ручищами. А мы, в этом водовороте, следовали за ним, как мелюзга, за крупной рыбиной. Те, что теперь попадались нам навстречу, были слишком «на взводе», чтобы стоило с ними спорить. Всему свой черед: сперва доводы языком, а затем кулаком. Только их старались усаживать наземь, не слишком уж помяв: питух-вещь священная!
Наконец добрались до дверей склада мэтра Пьера Пуллара. Туча громил кишела в доме, как клопы в соломе. Одни тащили сундуки, тюки; другие вырядились в краденое старье; иные весельчаки кидали, ради шутки, посуду и горшки из окон верхнего жилья. На двор выкатывали бочки. Я видел одного, который пил, припав губами к дыре, пока не рухнул, задрав ноги, под хлещущей струей. Вино разливалось лужами, и его лакали дети. Чтобы было светлей, свалили мебель кучами во дворе и подожгли. Из глубины погребов доносился стук молотков, которыми высаживали донья у бочек и бочонков; вопли, крики, хриплый кашель; дом под землей урчал, словно у него в утробе засело стадо поросят.