Кола
Шрифт:
– Мирным исходом тешить себя не стоит.
Слова были как приговор, но не их хотел слышать Шешелов. «Пока шлюпка у берега, в город, ясно, стрелять не станут. Да и после не вдруг-то они решатся. Сейчас даже старые ружья колян могут прислуге у пушек урон нанести немалый. На корабле ведь не выжили из ума, понимают. Но почему безбоязненно стали близко? Пушки свои выдвигают, а не спущен переговорный флаг. Нет, отец Иоанн, пока хоть маленькая надежда есть – стоит!»
Пробираясь между колянами, подошли Герасимов, Бруннер. Герасимов в новой рубахе, на сюртуке крест. Бруннер косится на шешеловскую шпагу с Георгием и вытягивается словно перед начальством: наверное, никчемным себя почувствовал,
На мысу собирали, строили инвалидных унтеры, загораживали редут от шлюпки. Она ткнулась в песок у мыса. Пушкарев показывал, как идти, но офицер не поднялся в народ, на берег, а пошел у воды, внизу. За ним шел Пушкарев.
Коляне толпились по откосу, на них напирали задние, теснясь, стараясь глянуть на офицера; край откоса сорвался, и к воде суматошно посыпались бабы, добровольники, молодежь. Пушкарев офицера окликнул и свернул от них круто вверх. Ноги вязли в сыпучем сухом песке, оползали, Пушкарев карабкался, помогая себе руками. Офицер оглянулся на Пушкарева, на шлюпку свою, колян на его дороге и стал взбираться на крутизну следом.
– Зачем же он эдак? Неуваженье... – Голос Герасимова обеспокоенный.
– Спесь ему, видно, поубавить, хочет, – сказал благочинный.
Утробный могучий голос взорвал тишину, заревел, словно земля разверзлась. Шешелов, холодея, вздрогнул: что это? Озирались на небо люди, осеняли себя крестом. Глас умолкнул на тяжелом выдохе.
– То гудок у него, гудок! – Сын Герасимова вскочил на камень, кричал: – Не боись! Кто в Архангельском бывал, знает! Дудка обычная! Это от пара голос сильный такой.
Белое облачко над трубой растаяло в свете солнца. Шешелов вытер шею платком и с Герасимовым переглянулся:
– Однако.
— Ага, – у Герасимова лицо в смущении. – Нутро холодит.
– Мудрее бога хотят стать люди, – сердито сказал благочинный. – Вот и безумствуют ради приобретения славы среди человеков. – И рассмеялся искренне, громко: – Эк он нас! Одним голосом в страх вогнал. На угор взобрался и офицер. Он взопрел не менее Пушкарева. Погодок Бруннера будет, пожалуй. Молодой, не испуган, скорее смущен необычной своей дорогой, мундиром в песке, руками. Настороженно оглядел колян, с любопытством. Отряхнул мундир, руки. Вокруг расступились, образуя ему дорогу, и словно выпятили Шешелова вперед: благочинный, Бруннер отступили за его спину, Герасимов отошел к колянам и затерялся.
Офицер говорил округло, катая во рту язык, а Шешелов смысла не понимал. Он не знал английского. Пушкарев смотрел исподлобья. В наступившем молчании благочинный сказал:
– Он спрашивает, действительно ли перед ним комендант гарнизона и крепости.
Шешелов колебался. Да, хотелось сказать, он глава города. Он слушает парламентера. Но губернатор не дал предписанье начальственное и – время военное – может взыскать судом. Оттого вчера на присяге и возложили военную власть на Бруннера.
– Нет, – сказал он самым любезным голосом. – Комендант гарнизона – лейтенант Бруннер. – И повел шеей, сдержался, не расстегнул ворот.
Бруннер принял от офицера пакет, вскрыл его, разворачивал голубоватый лист. На лице появилась растерянность.
– Дайте отцу Иоанну. Он вам переведет.
Коляне теснятся поближе, стараясь увидеть, услышать, не пропустить. Благочинный вполголоса переводит. Шешелов это предчувствовал: ультиматум. Господи, где же он слышал такую шутку: умные приказы писать на белой бумаге, глупые – на голубоватой? Да и какие при пушках переговоры? Сдаться повелевают, сложить оружие. Иначе все уничтожат. И далее уже плохо слушал. Как теперь, что? Ультиматум не для острастки они, всерьез. Столько пушек. И целое лето сушь.
Ударят – не потушить. Гарнизон... Пламя, угли, зола. И все. А куда бабам в сиротстве, старикам, детям? Без крова, пищи, зима на носу. До России сотни нехоженых верст.И опять услышал, будто шар перекатывался во рту офицера.
– Он спрашивает, какой будет ответ, – сказал благочинный.
Бруннер смотрит на Шешелова, на его ордена, шпагу и, похоже, сейчас ничего не слышит. Ропот вокруг нарастает разноголосицей. Пушкарев смотрит в землю, благочинный на Бруннера, и молчание становится затяжным.
– Читайте всем ультиматум, – сказал Шешелов. – Судьба всех решается, пусть знают.
– Да, – сказал Бруннер. – Так и переведите. Прочтем и решим.
Благочинный обводит взглядом колян и раздельно слова произносит, внятно. Затихают движения, ропот. Нет, не старческий еще голос у благочинного. Слышно, наверное, и у мыса.
– «...о немедленной, безусловной сдаче укреплений и гарнизона города Колы со всеми снарядами, орудиями, амунициею и какими то ни было предметами, принадлежащими российскому правительству...»
Шешелов увидел Герасимова среди колян и узнал стариков рядом с ним. Потом увидел Матвея невдалеке. Худой, ссутулился весь, опирается на костыль. И еще узнал белокурого ссыльного, что дерзил ему в каталажке, Пайкина в первом ряду в окружении своих приверженцев, кузнецов-братьев, приходивших по весне с Суллем, чиновников, выделяющихся в толпе мундирами, Дарью, сына Герасимова и, словно прозрев необычно, увидел отдельно много других вокруг, с кем случай не сталкивал его в жизни, но которых он ранее встречал в Коле.
– «...Если эти условия будут в точности исполнены, – благочинный напрягал голос, – то город будет пощажен и частная собственность останется сохраненною, но укрепления будут разорены, а все казенное имущество уничтожено или взято...»
Шешелов будто заново узнавал колян, знакомых и незнакомых, на повороте общей судьбы слушающих, как приговор свой, слова благочинного. По-разному смотрят они, а ждут скорее что одного, на что-то еще надеясь, словно может отец Иоанн прочесть им вслух другие, спасительные слова.
На корабле, наверно, устали ждать. Гудок взревел снова, холодя душу, взбесил гулкое меж варак эхо. Обернулись не с прежним испугом, с досадой скорее, и ждали, когда он смолкнет.
– «В противном случае, – у благочинного лист в руках вздрагивал, – город будет через час подвергнут артиллерийскому обстрелу и уничтожен...»
Молчание глубокое. Взгляды в сторону, в себя, в землю. Бруннер медленно взял ультиматум. У него в глазах тоска безысходная. Пайкин трется подле исправника, бок о бок, шепчет что-то ему. А его прихлебатели разошлись, меж колян колышутся их картузы. Но один из них влез на камень.
– Люди добрые! – Голос увещевающий. – Все слышали: они обещают сохранить нашу собственность. Так стоит ли ради цейхгауза инвалидных да двух пушчонок дерьмовых лишаться всего имущества?! Пусть возьмут они их. Англичанам нажива невелика, а царю убытки тоже невесть какие. Зато ведь останутся целы наши дома, будет стоять наш город. Они нас не просто пугают, а миром предупреждают...
– Да, да! Не пугают! – Шешелов узнал младшего из кузнецов-братьев. Крикун. Весной на собрании всех взбаламутил. И теперь влез на камень. – Пушки не для испугу! Мирно предупреждают: или живьем зажарят в городе, или нам в кабале жить до смерти. Догола разденут, и чтобы срам на виду торчал. Я с последним согласный! Я до гроба проживу голым! – Он рванул у рубахи ворот, махом скинул ее, полуголый стал у всех на глазах расстегивать и портки. – Не боись! Раздевайся все догола! Проживем! Ходить станем глазами в землю!