Колчаковщина (сборник)
Шрифт:
По ночам к тюрьме в автомобилях и на извозчичьих пролетках подвозили арестованных.
Настасья Поликарповна ничего не знала о муже и тревожилась.
«Успел ли на пароход? Жив ли?»
Спала не раздеваясь, чутко прислушиваясь ко всякому звуку на лестнице.
Негромкий шум шагов запоздавшего жильца заставлял тревожно биться сердце.
«Не Павел ли?»
За три дня, как в город вступили чехи, ни разу не выходила на улицу.
Раз забежала подруга, наспех рассказала, кого успели арестовать, рассказала об убитых
— Вот пройдет несколько дней, страсти улягутся, и будет безопасно.
Настасья Поликарповна покачала головой.
— Нет, мне нельзя, может быть, вернется Павел. Да и что им в женщине?
На рассвете четвертого дня в дверь тихо постучали.
— Настасья Поликарповна бросилась к двери, перехваченным от тревоги голосом крикнула:
— Кто тут?
Из-за двери приятный мужской голос осторожно ответил:
— Откройте, пожалуйста!
— Вам кого?
Голос еще тише и таинственней:
— От Павла я!
На один миг застыла в нерешительности: не ловушка ли?
Быстро сняла крючок. В утренней полумгле коридора тускло блеснули винтовки.
Чешский офицер вежливо приложил руку к козырьку и с улыбкой:
— Благодарю вас, мадам!
Метнулась во внутренние комнаты, щелкнула замком. Пришла страшная догадка:
«Павел убит!»
Занесла ногу на подоконник, глянула в черный колодец двора.
«Прыгнуть? Стоит ли жить?»
Жалости к себе не было, была щемящая жалость к тому, что носила под сердцем, — ребенок от Павла.
Дверь слетела с петель. Офицер взял Настасью Поликарповну за сухую холодную руку:
— Напрасно, мадам, жизнь так прекрасна!
Заглянул в тонкое побледневшее лицо Настасьи Поликарповны и, все еще крепко держа ее за руку, негромко и без насмешки сказал:
— И ви, мадам, так молёды и прекрасны!
Гневно вырвала руку, стремительно выпрямилась. Хотелось крикнуть слова ненависти, бросить в розовое лицо офицера, в бритые каменные лица чешских солдат. С трудом удержалась.
Отошла от окна, спокойно сказала:
— Делайте ваше дело!
Начался обыск.
Устало села на стул. Думала о Павле, о товарище Меркине, о Наде, о Берте.
Спросить бы у чехов, может быть, Павел арестован. Нет, нет, ни за что не спросит.
Подошел офицер, щелкнул каблуками:
— Я попрошу вас, мадам, одеться!
— Вы меня арестуете?
— К сожалению, мадам!
Хотел помочь надеть пальто. Настасья Поликарповна отстранила чеха.
— Благодарю вас, мы привыкли обходиться без лакеев!
Чех густо покраснел.
В камере была Надя.
Обрадовалась Настасье Поликарповне, бросилась к ней на грудь, хотя до этого и не были близкими.
— Настасья Поликарповна, родная!
Гладила Надю по голове, ласкала, как маленькую сестренку, заглядывала в черные, лихорадочно блестящие глаза.
— Вы измучились, Надя?
— Нет, нет, ничего!
Обнявшись, ходили по камере.
Надя рассказывала, как по ночам привозили арестованных, гулко гудели коридоры от тяжелого топота, стучали двери, бряцало оружие.— Вы о Павле ничего не слыхали, Надя?
— Ничего.
Настасья Поликарповна облегченно вздохнула. Пришла вдруг твердая уверенность, что Павел успел дойти до пароходов и уехал вместе со всеми.
Задумчиво посмотрела на маленький прямоугольник окна. Сквозь частую решетку доносился шум улицы. Каким это казалось далеким-далеким.
— Да, многих возьмут в эти дни.
Надя молча кивнула головой. Думала о матери.
Бедная мама, измучится теперь.
Старушка души в Наде не чает. Ах, как уговаривала, когда Надя собиралась уходить с отрядом:
«Женское ли дело, Наденька. Мужчины пусть дерутся, ты-то куда? Вдруг убьют, тогда и я умру».
Сжалось тоской Надино сердце от огромной любви к матери. Да, может быть, и не пошла бы. Но разве не сказал товарищ Юрасов:
— Вы барышня, нам такие не нужны!
О, как презрительно поглядел он на Надины ботинки.
— В них только танцевать!
Ах так, товарищ Юрасов, вы так думаете, товарищ Юрасов? Ну, это мы еще посмотрим! Вы не хотите, чтобы она шла вместе с вами? Ну, хорошо, и не очень это нужно, она пойдет с другим отрядом, вы, товарищ Юрасов, и не узнаете об этом!
Настасья Поликарповна села на табурет.
— Знаешь, Надя, не верится, что будут долго держать, ведь все-таки социалисты. Разве мало сидело эсеров, когда мы взяли власть? И учредиловцы были, и цекисты, всех выпустили.
— Конечно, выпустят, — сказала Надя.
Суд был скорый, правый и милостивый.
В тюремной конторе с выбеленными стенами, с черным асфальтовым полом, — по полу ямами выбоины, за большим письменным столом, обтянутым красным, порыжевшим от времени сукном, сидели пятеро: седоусый казачий полковник, два чешских офицера, русский офицер и один штатский, — представитель гражданской власти.
Полковник, председательствующий, маленькими монгольскими глазками любопытно оглядывал подсудимого.
— Вас взяли с оружием в руках?
— Да.
— Вы большевик?
— Да.
— Вы не признаете власти Учредительного собрания?
— Да, не признаю.
Полковник пожимал плечами, откидывался на спинку вытертого кожаного кресла и с нарочитым ударением, как бы давая возможность подсудимому одуматься и взять свои слова назад, спрашивал:
— Вы сознательно разделяете их убеждения?
Подсудимому надоедала канитель.
— Да, да, сознательно! Дрался за власть Советов, за власть трудящихся!
Судьи переглядывались. О чем еще спрашивать? Разве этого мало? Со своей стороны они сделали все, чтобы спасти несчастного, но такое упорство…
Вполголоса обменивались замечаниями. Чехи поджимали бритые каменные губы:
— Ми согласны.
Полковник отыскивал в списке фамилию подсудимого и ставил против нее жирный, черный крест.
В овраге, за городом, рыли братские могилы…