Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:

Однажды, когда мы предавались обычному занятию, изображая известную картину ловли рыбы острогой, в незакрытую мной по забывчивости квартиру вошла моя матушка.

Остановившись в дверях комнаты и, очевидно, не сообразив сразу, что в ней происходит, она, прищурив один глаз, долго смотрела на нас, перемежавших свое любимое занятие вздохами в тишине отдельной квартиры и переходя от картины наколотой на острогу рыбы к картине медведя, задирающего козочку.

— Ты — мой сын, — сказала она. — И я вижу, что ты — мой сын.

С этими словами она указала мне пальцем на дверь; смысл ее движения был прост и ясен: мне следовало убраться, и убраться немедля, оставив наедине с ней ту,

под чьим руководством проходило мое мужание.

Я не стал возражать, а, быстро натянув на себя одежду, выскочил на лестницу, где остановился и, приложив ухо к замочной скважине, услышал то, что сначала вызвало во мне желание возвратиться, но, по недолгом размышлении, заставило удалиться подальше от дома.

Я услышал удары меньшего тела по большему и голос моей матушки, который был ласково поучающим и напоминал голос моей бабушки, когда она, поймав хорошо известное насекомое, говорила известные мне слова: «Погуляла, матушка, вот и хорошо — теперь мы погуляем».

Вскоре из квартиры раздался пронзительный визг, что заставило меня вернуться назад, но, как я уже говорил, по недолгом размышлении, я поспешил удалиться, дабы гнев вышедшей из себя матушки не обратился и на меня.

К слову сказать, моя добрая мать так и не сказала моему отцу о случившемся, но, опасаясь того, что, испробовав сладкого, я привяжусь к нему, она поспешила с моей отправкой в Ленинград. И как только закончились экзамены в школе, мне был взят беспересадочный билет, и, собрав белье и провизию, я с двумя чемоданами и одним мешком отправился в новую жизнь, где меня ждали какие-то дела и события, какие — оставалось только предполагать.

И все-таки до отъезда я не раз еще побывал в объятиях той, под чьим руководством проходил недолгую школу любовных утех.

В мою пользу будет сказано, что, подобно тому, как в детстве я быстро научился вкладывать палец в нос, я так же быстро научился вкладывать «свою плоть в ее плоть», чем исторгал восторженный возглас моей соблазнительницы, отчего сам приходил в веселье и отчего пылкость моих прикосновений во много раз возрастала.

Я уезжал, чтобы поступать в военное училище, в то училище, которое выбрал мой папа, сначала гвардейский капитан, а потом полковник.

— Ты того, — говорил он на прощанье, — главное, не дрейфь! Помни, что твой отец — полковник. Как приедешь, так прямо и скажи. А то они — того, забыли.

И, закончив свою речь обычным «Эх, воспитатели!», мой папа крепко расцеловал меня.

Надо было видеть нас троих на станционном перроне, где, кроме нас и двух деревянных скамеек, никого в этот утренний час не было, надо было видеть высокого полковника и такого же высокого молодого человека со стоявшей рядом, почти вполовину ниже, женщиной, полнота которой так не примечательна для России.

Еще надо было видеть слезы, которые размазывал по лицу полковник, когда курьерский поезд с грохотом подкатил к нашему вокзалу, этому невзрачному желтому домику, утонувшему в каких-то зеленых липах и тополях, что заставило меня вскочить на подножку вагона, предварительно забросив вещи в тамбур и вызвав тем самым недовольный крик проводника, ибо я ему отдавил ногу чемоданом, в котором лежали ватрушки, испеченные женой майора Буюмбаева, с которой я провел сладкие минуты моего мужания.

— Эх ты, растяпа, — грозно проворчал проводник. И в тот же миг стоявший всего две минуты на нашей станции поезд тронулся.

Я оглянулся назад, и вдруг резкая скорбь наполнила мою душу, так что слезы сами собой потекли на мою белую, еще не испачканную новой жизнью рубашку.

Я увидел, как, обнявшись и словно забыв обо мне, рыдали мой отец и моя матушка, причем

голова моей родительницы покоилась на груди моего отца, который крепко обнимал ее, а полные их тела содрогались, будто это было их предсмертное содрогание.

Первым моим желанием было соскочить с подножки, чтобы успокоить их, и я уже готов был спустить с подножки ногу, но, подняв свой затуманенный прощанием взгляд, увидел весь в зелени поселок, окруженный утренними холмами, увидел летнее, жаркое, голубое и постоянное небо, то небо, которое не раз наполняло меня тоской и скукой, словно говоря — нет, ты никуда не денешься от меня, от моего жаркого взгляда, пока ты жив, пока ты не сошел в могилу; увидел блестевшие на солнце веранды и кое-где дымки над крышами домов, и, пока я вглядывался во все это, поезд набрал скорость, и прыгать стало бессмысленно, а когда платформа с моим отцом и матушкой исчезла, я с облегчением вздохнул и поднялся в тамбур, где вповалку лежали мои вещи, над которыми витала память об отдавленной ноге проводника.

1973

Василий Аксенов

Костя, это — мы?

Первый сентябрьский закат был омрачен, для многих неожиданно, появлением на западе — сторона, которую яланцы именуют гнилым концом, — зловещих туч. Ночью плохо — к перемене погоды — спавшие яланцы ждали грозы. Грозы, однако, не случилось, но под утро закапал тихо дождик, мелкий и нудный, всем своим видом сразу и пообещавший, что скоро перестать не собирается он. Ну и действительно — почти на месяц зарядил. Выпадали, правда, редкие дни, когда сплошная серая пелена разрывалась и обнажала клочьями синий небесный купол, заметив который радостно думалось, что наконец-то, мол, и бабье лето с его известными всем прелестями. Не тут-то было. Пелена смыкалась, и ненастье продолжалось.

Ялань тонула в грязи. Подавленные, опечаленные непогодой яланцы, вместо того чтобы ходить за клюквой и брусникой в бор или в болото или сжигать в огородах ботву, большую часть времени просиживали сложа руки дома. Пятачок пустовал. Оставленные на Пятачке чурки и лавочки насквозь промокли и никогда уже, казалось, не просохнут. Мужики собирались нечасто, а если и собирались, то не на Пятачке, а в конюховке, на черных, небеленых стенах которой во время таких посиделок от табачного дыма выступала смола.

На улицах Ялани случайно проезжающий путник в эти дни мог увидеть табун скучных, мокрогривых лошадей, вызывающих лишь сочувствие своей неприкаянностью; собак, у которых в разгаре был свадебный сезон, отчего на прихоти погоды ими особо не взиралось; да бригадира, съежившись, утянув голову в плечи и прикрыв глаза козырьком кепки, а ориентируясь при помощи носа, который яланцы называют виноискателем, уныло шагающего ранним утром на конюховку, а в разное время вечера в сопровождении искавшего, искавшего и отыскавшего его пса Гитлера или бича Аркашки, если, конечно, тот был еще в состоянии держать в руках ослабленных фонарь, а в редких случаях и самостоятельно — с конюховки. Вот этим только и могли порадовать, пожалуй, случайного проезжего в такие дни яланские улицы. А чем другим, так это вряд ли.

Люди сетовали. Прильнув к стеклам окон, они тосковали по солнцу.

Не являл собою исключения и Меньшиков Семен. Покуривая и выпуская дым в сторону, чтобы тот не лез в глаза, смотрел Семен сквозь запотевшее стекло, как по электрическим проводам возле его дома бежали, срывались с них и падали в грязь капли.

Его жена Марфа — та с большей пользой коротала время: расположившись на табуретке посреди комнаты и широко расставив ноги, она теребила над подолом курицу, складывая пух в цинковое ведро, а перья — в эмалированный таз.

Поделиться с друзьями: