Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
— А с кем ты едешь и куда?.. Ты подожди, а я моментом.
Костя не по-литературному, а по-своему поздоровался столпившимися на крыльце и около крыльца женщинами и под их тычки и «величания» протиснулся в магазин. А Семен подъехал к телеграфному столбу, слез с телеги и стал проверять упряжь, хлопая Гнедка по бокам и выдирая из его гривы и хвоста репей.
— Конь. Смешное, парень, дело — ко-о-нь. Ты вот — конь, а я вот — человек. Один — человек, но тут все ясно, другой — собака, третий — бык, а ты вот, парень, конь. Смешно-о-ое дело.
Гнедко заржал. Семен продолжил:
— Да, парень, вот тебе и
— Поехали, — объявил вдруг подошедший тихо Костя. — Счас только сапоги от грязи сполосну вон, а то…
— Взял?! — спросил Семен, вожделенно поглядывая на белую головку поллитровки, высовывающуюся из кармана брюк склонившегося над лужей Кости.
— Взял.
— Да ну?!
— А долго ли… Бабы, правда, чуть не разорвали: трусы лохматые и тазики… китайские, ли чё ли… там завезли, дак как собаки… Давай-ка к Гришке, что ли уж, Носкову. Пить в телеге же не будем — не бичи какие, не туристы. А у него и бабы дома нет счас, но, и — на краю Ялани все же. Пока до Маньки и Марфы дойдет… уж где мы будем! У Гришки ельчики и огурцы — хорошо солят. Я как-то заночевал, дак, что ты, славно… И медовуха — та всегда уж.
— Э-э! Гнедко, трогай! — понукнул Семен.
Гнедко, словно учтя Семеновы укоры в своей сытости и лености и устыдившись, припустил с места. Колоколец, рассыпаясь лучами в окнах выстроившихся вдоль дороги и исходящих паром после месячной сырости домов, запел походную.
Закатное солнце обагрило сочно яланские поляны и ельник. Суета дневная постепенно улеглась и сменилась предвечерним спокойствием; обозначилась резче безмятежность природного величия. Вот и еще один день перекочевал в прошлое, перекочевал, но оставил, наверное, у всех — людей, у животных и у птиц, разлетающихся на ночевку, — в памяти до самой смерти ощущение чего-то яркого и светлого, оттолкнувшего в беспамятство безвременный сгусток чего-то мокрого, грязного, мрачного, бездеятельного и безрадостного.
Носков Григорий, хозяин дома, сидя лицом к окну, пьяно жмурился от солнечного света и пытался спрятаться от него в тень оконного переплета, разговаривая при этом с Семеном. Костя, положив голову на ладошки, а ладошки — на стол, широко открывал глаза, что нелегко ему, похоже, удавалось, и делал вид, будто участвует в беседе.
— Ты, может, полежишь немного, отдохнешь, — предложил Косте радушный хозяин. — А то, гляжу, сморило тебя вроде.
— Нет! — сказал, как отрезал, Костя. Чуть погодя добавил веско: — Чекунов за поросятами поедет!
— Да ты уж брось-ка, парень, а! Каки уж сёдня поросята! Ночь скоро, солнце-то вот сядет, — сказал Григорий, заглядывая в окно на скрывающийся за узкой,
плотной полосой туч, возникших вдруг за ельником, красный диск. — Почти уж село.— Уже и едем… и поехали уже… ик-ка! — залепетал Костя и, приподняв над столом голову, отыскал глазами Семена. — Ага, а, Сеня?.. Ты ему скажи-ка.
— Едем, едем, — засуетился и Семен, вспомнив о Марфе, вероятно. — Все, все, Григорий, все — пора, и вправду. Едем. И так уж дивно загостились. Стаканы… это вот допьем — и едем. Все, правда, все — пора нам подаваться.
— Да куда вы глядя на ночь-то? Переночевать, слава богу, есть где. Оставайтесь. Посидим. А утречком и отправитесь. Кто в ночь-то… это непорядок.
— А нам пошто утра-то ждать? Мы счас поедем. Все, Гриша, все. Сидеть — оно, конечно, хорошо…
— Дак и сидели бы!
— Да нет.
— Ну, смотрите, дело хозяйское, приневоливать не стану, хотя ну кто же в ночь-то… только волки.
Допили медовуху. Придерживаясь за стол, приподнялись и… И из избы пошли.
— Литров шесть, а?
— Чё — шесть?
— Литров шесть выпили, ага?
— Да ну, ты чё, Семен, откуда шесть-то! Ме-е-еньше. Литров пять… Не упади тут, Костя.
— Ох и пять. Это скольки литровый жбанчик?
— Какой? В каком таскал-то?
— Ну.
— Пяти.
— Пяти?! А вроде махонький… Ну дак и вот… пяти… каких же тогда пять! Ты ж раза два ходил, а то и три… Пусть два. По пять — уже же десять…
— Десять если, маленькие, значит. Да и дели на трех… К тому же слабенькая… газировка.
— Про слабенькую, Гриша, мне не надо.
— Это от водки повело чуть, а моя-то так, чтобы водка не убежала… Костя, ворота — на себя их.
— В-вижу… Сеня, а, Сень.
— Ай, милай, чё?
— Я… на телегу вон.
— Давай, давай. Я подойду… Какая штука! Голова ясная, а ноги не идут. Ноги-то, а! Как не свои. Смотри-ка, Гриша… Ноги-то… Я их сюда, они — туда… Как червяки. Смотри-ка, Гриша!
— Угу-угу… Тут подворотня.
— Знаю, знаю, я же вижу… Вот так, вот так через нее мы… как будто так — на эроплане… Гриша, знашь, чё… Ты, будь-ка добрым… я счас сяду на телегу… а ты, отвяжешь вожжи, дак подай-ка мне их… Смотри-ка ты, как червяки…
— Садись, садись. Ночевали бы уж лучше, а то и мне тут одному-то…
— Нет, нет, и рады бы… Мы потихонечку-полегонечку, гнать нам некуда, часика через два-три там будем. Нельзя без кума мне никак… Ты же знашь моёва лейтенанта… Сразу на сухой паек переведет и на гауптвахту посадит, что ты! Ну, Гриша, знашь чё, ну, спаси-и-ибо.
— Да брось уж ты. Было б за чё. Это вам вот спасибо, что зашли, а то сижу тут, как… не знаю.
— Ну, скажешь тоже… Это тебе огромное спасибо… Паш-шел, Гнедко… Это тебе спасибо, Гришла, что нас принял!
— Да ладно, чё там… Костю на бок поверни, то так лежит — еще и захлебнется.
— Не захлебнется — он привычен.
— Ну, счастливо!
— Ага! Тебе того же!
— То б оставались!
— Да нет уж, нет, и так вон посидели!
Темнело по-осеннему быстро — на глазах. К тому же небо тучами затягивало сплошь и густо. Стояла тишина: дневное, шумное, угомонилось, ночное беззвучно готовилось к охоте. Было прохладно. Лист облетел: лес онемел. Чуть подстывшая грязь вязко чавкала. Вовсю трендел колоколец лишь.