Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он рассказывал «своему ближайшему другу» — о фанаберии, о своей любви к молодой женщине. Но эту придурь я-то считала причудой барской.

И откуда берут странное право — с женщиной, которую любили прежде, — разговаривать о новой любви?

Как люди умеют списывать свое прошлое; как могут не уважать его — словно дворник с метлой в руках, выметающий двор от старых бумажек.

Что за странное свойство душевной памяти, в которой нет уважения к пережитому.

И кто дал право кому бы то ни было считать ту женщину, которую прежде любил, своим нынешним другом? Словно большое можно заменить меньшим, оставшись при этом другом?

Только тот,

пожалуй, сумеет это, у которого есть в запасе известная доля холода и цинизма.

— ...Понимаешь?.. Я шел домой сквозь ночь и плакал, плакал, старый дурак.

ВЕЧЕР ЧЕТВЕРТЫЙ

— Как рыба, первый клюю на хорошего червяка и воображаю, что я в этом мире единственный. Ни разу я не влюбился в женщину, обойденную домогательствами других. И все же каждый раз я думаю, что открываю Америку. А она была до меня открыта.

Молодость. Звонки по телефону, хохот, придурь и беготня в кино. Подруг — табуны; мальчишек — толпы! Все невинно вполне, но разве я к изменам ее ревновал?!

Больше всего я ревновал к юности — к тем интересам, которые были как бы отроческими.

По воскресеньям она с ребятами ездила к своей бывшей школьной учительнице. «Тимуровцы!» — смехота... Они мыли полы, весной копали грядки... И все это, понимаешь, весело, оживленно, радостно. Однажды я ей сказал: «Не кажется ли тебе, что ты выросла из одежки Тимура? Ты — женщина!»

— Тимур жил в твои времена! Он устарел — Тимур. — И вдруг с той великой запальчивостью, к которой я еще не успел привыкнуть: — А совесть?! Если твой Тимур — это совесть, так знай: я никогда-никогда не вырасту из одежки совести.

Вспыльчива она была необыкновенно... И были у нее своеобразные щупальца такта, на то направленные, чтоб не поставить себя в положение ложное, не дать коснуться столь умело оберегаемого ею чувства собственного достоинства. В этом смысле она была поразительна, гениальна. Хохочешь? Что ж!.. Уверяю тебя, она существо с секретом — в ней сплетение силы и мягкости, она несколько высокомерна, но с этим как-то удивительно сочетаются чувства долга, товарищества. Типичнейшая студентка: вожак. Одно только непостижимо: каким образом эта девчонка досталась мне?

— Понять не могу, как случилось, что ты полюбила меня. М е н я! Опомнишься — поздно будет! А? Как по-твоему?

— Не опомнюсь. А если опомнюсь — поздно не будет. Я... я, понимаешь? — любуюсь тобой. Не смейся!.. Люблю за то, что ты так здорово над собой смеешься... За ум. За мягкое обаяние!.. За мудрость, богатство души... За талант. Молчи! — а я слышу, слышу... С тобой мне весело, я наполнена. Никто бы не мог мне тебя заменить. А кроме того — ведь случается, что человеку посреди улицы на голову упадет балка? Разве логика и любовь — синонимы?

(В высшей степени лестное определение для возлюбленного! Что мне было на это сказать?!)

— Я мучаюсь! Ты терзаешь меня, — не выдерживая иногда, говорил я ей.

— Мучайся, мучайся, мой родной! — отвечала она сияя.

Дар какой-то был у этой девочки человеческий. Талант обуздывать... Ей ничего не стоило, например, вдруг заплакать от растроганности и любви. Лицо — неподвижно (даже ее говорящий нос). А из рыжих глаз, больших и добрых, безостановочно бегут слезы. Да так, понимаешь, ловко, что не краснеет нос. Как было ее не любить, как было не испытывать перед ней угрызений совести?

Но я ревновал! Ревновал к их книжкам, к их необеспеченности, к их рваным ботинкам... К тому, что они табунами

шлялись по вечерам где-нибудь около Воробьевых гор. Я ревновал к речному трамваю; к гаму и шуму, который они порождали в доме Наташи.

Ее родители жили под Магаданом, присылали ей, сколько могли... Девчонка вот уж шесть лет как снимала комнату, — была вольна и свободна — свободней любой студентки.

К Ленинской библиотеке я ее, видишь ли, ревновал тоже! И там они окопались. В перерывах между занятиями, собравшись группками в коридорах, лягали друг друга, видимо для разрядочки! Все вокруг шикали, а им — наплевать. Похохочут — и снова к столам.

Я шастал, старый дурак, по «Ленинке», разыскивая ее. Представить трудно, как надо мной глумились, должно быть, ее ребята: толстый, старый. По-оклонник! Дед!

Я искал ее в этих залах и, случалось, чувствовал себя таким злосчастным, таким потерянным. Мне было ясно, что все это стыдно, стыдно... Но я метался опять, опять и клялся себе больше не делать этого никогда.

Кончилось тем, что меня, уже знала вся книжная выдача в библиотеке. И я, чтобы чем-нибудь внутренне оправдать себя, занялся потихоньку историей музыки.

А как бессовестно, сукины дети, они меня выставляли!

— Папочка! Накорми нас, пожалуйста. Мы — голодные.

И я вел их вниз и заказывал харч, а они не стеснялись, нет! Они хапали апельсины, по три порции сосисок, по три порции расстегаев. Это бы длилось до бесконечности, если бы не встревала она: «Знаете ли, довольно, ребята! Вы не верблюды, чтоб три дня потом переваривать!»

Я помню вечернее освещение в «Ленинке» до того, как зажгутся лампы. Широкий, дневной полусвет: московский. Он смешивался для меня с удивительным чувством потерянности, с тем, что медленно, устрашающе медленно, билось сердце, когда я ее находил не сразу.

Ряды голов. Стопки книг. Раз! — и лампы зажглись на столах. Обхожу ряды по второму разу. Вот она! Вот ее склоненная голова и прямые волосы. Сосредоточенно грызет самописку, пальцы в чернилах. Она! Ликование подступало к горлу... «Ты, ты!»

Я подходил осторожно, бережно. Теперь мне некуда торопиться. Нашел. Разыскал. Как я мог ее не заметить сразу?!

Протяну руку, осторожно положу на учебник. Она обернется живо!.. Глаза сияют. Лицо освещено радостью. А я ревновал ее — старый, старый дурак! Лицо, глаза ее выражали такую искренность чувства, такую степень влюбленности и особенной какой-то человеческой, н а ш е й близости, что я зажмуривался. Моя рука на ее раскрытых страницах. Наклонится и быстро, прикрыв лицо волосами, целует руку. Мою! Неслыханно... Дорогая, родная, счастье! Изюминка в каравае!

И я ее ревновал к экзаменам, к зачетам, к ее волнениям, встречал ее не раз у входа в университет. Кто-нибудь думал небось: «Сумасшедший отец. Поджидает дочь».

Да, да... Я ждал ее — свою дочь. И понимал сразу, по выражению глаз, как моя дочка сдала экзамен.

Но мысль о том, что эти экзамены принимали профессора, — мысль недопустимая, неприличная, неуместная, — заставляла меня страдать. Я ревновал ее не к факту возможной влюбленности в старшего, а к восхищению, которое она, быть может, испытывала перед талантом лектора-педагога. Я ревновал ее к ее живости, смеху, снам, лыжам. Ведь не мне за ними увязываться!.. А? Как по-твоему?! Я — южанин, ты знаешь, что все мы — лыжники отнюдь не первостатейные... Ну, а ковылять рядом с ними — эдакому толстому, пожилому, — скажи-ка, это ли не безумие! Смеху, смеху не обобраться! Я и не ездил, хоть она меня и звала.

Поделиться с друзьями: