Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Его почерк, — хрипло подтвердил Беркут. — Узнать нетрудно. Что было дальше?

— А дальше — две недели подряд на этой виселице казнили по шесть, иногда по восемь, и даже по десять человек в день. Однако на помост выводили только по два человека — одна петля всегда оставалась свободной. А меня по два раза в день ставили в строй приговоренных, чтобы я считал, что на этот раз пришел и мой черед. И если при этом бывал сам Штубер — а он побывал раза три, — то вежливо спрашивал, не хочу ли я казнить самого себя. А когда я отмалчивался, начинал расхваливать мою работу, надежность виселицы, говорил, что прикажет сделать ее чертеж и разослать, как образец для строительства виселиц, по всей Украине.

— Странно,

что он не сделал этого. А может, и сделал.

— Тех двоих вешали, меня отводили в сторону, эсэсовец беседовал со мной, пока не привозили следующую группу, а потом, как бы между прочим, предлагал: «Сами не хотите испытать? Вон та, крайняя петля… она, как видите, не тронута. Из уважения к вам». И ждал, наблюдая, как я мучаюсь от сознания того, что сам же и сотворил это проклятие человеческое. Как боюсь, что нервы подведут меня и действительно взойду на помост. В то же время с ужасом жду, что Штубер вот-вот подаст сигнал солдатам-палачам, и те, ни минуты не медля, вздернут меня.

— Да, все это нетрудно понять, — вздохнул Беркут, стараясь хоть как-то поддержать разговор.

— Но пытка заключалась в том, что меня не вешали. Сам я тоже не решался надеть себе петлю на шею. Вот и получалось, что Штубер дарил мне еще день, два, три дня — я не знал, сколько именно, но все же дарил эти дни жизни. И, грешен, каждый раз я мысленно благодарил его за это жестокое, варварское милосердие. Хотя и проклинал себя за свой страх, за рабское желание воспользоваться этим милосердием, за само желание жить, пусть даже вот так, не по-человечески, но жить.

— Изысканная пытка. Штубер это умеет, — тихо проговорил Андрей, когда в скорбном рассказе Отшельника наступила очередная пауза.

— Изысканно умеет.

Вновь выглянувшее из-за тучи солнце лениво освещало часть задней стены пещеры, и красноватые лучи его сливались с отблесками пламени костра. Наверно, вот так же, при свете закатного солнца и пламени костра, эта пещера не раз слышала дивные и жутковатые сказания монахов, библейские притчи и житейские исповеди. Однако вряд ли когда-нибудь под ее сводами звучала более страшная исповедь. Ибо трудно предположить что-либо бесчеловечнее и мрачнее в своей осмысленной жестокости, чем то, что пришлось пережить этому человеку.

— Извини, что заставил вспоминать все это.

— Ничего ты меня не заставлял, капитан. Каждый вечер, каждую ночь я переживаю все это заново. Все заново: каждую казнь, каждый разговор со Штубером, каждую его пощаду, каждое жестокое милосердие, каждый взгляд и крик человека, взошедшего на помост моей «образцовой рейхс-виселицы». А знал бы ты, как начали ненавидеть меня пленные, жившие со мной в одном блоке. Как все они ненавидели меня! Ведь лагерное начальство, — очевидно, по подсказке этого эсэсовца, — сделало так, что вешали в основном из этого блока. Подселяли все новых и новых, чтобы затем вешать из этого барака висельников — партизан, евреев, штрафников, коммунистов, офицеров… Даже слух между пленными пошел, что это я сам отбираю жертвы. Сам называю начальнику охраны, кого следует казнить сегодня, кого оставить на завтра. Меня в палача превратили, а?! Конечно же, никто никогда совета у меня не спрашивал. Но кому это объяснишь?

— Значит, и мучить себя нечего. Так я понимаю?

— «Понимаю»! Что ты можешь понимать в этом? Если я сам с собой разобраться не могу. Не спрашивали — это правда. А если бы спросили? Если бы потребовали назвать список следующей партии висельников?! — вдруг резко обернулся он к Беркуту. — Если бы потребовали, а? Что тогда?! Ведь назвал бы! Назвал, назвал, как птенец прочирикал бы! И каждый день называл бы. Потому что знал: за невыполнение — казнь. А я хотел жить. Я вымаливал милосердие у своих

палачей. И ничего не мог поделать с собой. Ничего! Другие решались, набирались мужества. Переступали через собственный страх, через жалость к себе, через ту самую «мучительную жажду жизни», как писал кто-то поумнее нас с тобой. Да, решались, я сам видел таких. Одни из отчаяния, другие из бесшабашности своей, третьи — из убежденной ненависти к врагу, убеждения в правоте своей борьбы. А я не мог. Вот не мог — и все тут.

— Вот это я как раз могу понять. Потому что это — искренне. Это я способен понять, как никто другой. Там, в доте, мне самому не раз приходилось переступать и через страх, и через жажду жестокого милосердия. Пусть даже самого жестокого. Правда, не Божьего, а сугубо человеческого.

— Вот видишь… — упавшим голосом согласился Отшельник, тяжело вздохнув.

Вода в котелке уже закипела, но он не спешил снимать его, хотя и в костер тоже не подбрасывал. Беркут несколько раз заглядывал в котелок, однако в кашеварные хлопоты его не вмешивался.

— Наверно, в бараках говорили, что сам ты и вешаешь своих товарищей?

Отшельник удивленно взглянул на Беркута, и капитану показалось, что глаза его сверкнули ненавистью.

— Что, тоже слышал об этом? Я спрашиваю…

— Слышал, конечно, — соврал Беркут. — Слухи есть слухи. Но не поверил. Я ведь запомнил тебя как скульптора, резчика по дереву, как мастера. И не поверил.

Несколько минут Отшельник молча смотрел на затухающий костер. Казалось, что огонь немного успокаивает его.

— Это неправда. Я не вешал. Потом не вешал. Никого. Больше никого! Кроме тех двоих.

— Каких двоих? — не понял Андрей.

— Плотников, которые вместе со мной строили саму эту рейхс-виселицу.

— Так это ты их?!

— А, не знал, значит! — злорадно улыбнулся Отшельник. — Да, я. Штубер приказал. Похвалил работу и сказал: «Ну что ж, вам, как бывшему семинаристу, должно быть известно, что гильотину — есть во Франции такая адская машина — испытывали на самом изобретателе. Не будем же мы нарушать традицию. Вот вам, товарищи мастера, и предоставляется почетное право испытать собственную виселицу. Кому из троих отведем роль палача?» Мы онемели. От наглости его, от бездушия и… страха. Нам как-то и в голову не приходило, что нас же первыми и повесят. Все страшные мысли мы отгоняли. Сразу же отгоняли. И ни о чем таком между собой не говорили. Только то, что необходимо по работе: подай, отмерь, подгони, подстрогай. Штубер нас не торопил. Дал двадцать минут на размышление. Чтобы сами избрали себе палача, из своего круга. И сами решили, кого из двух обреченных палач должен вздернуть первым.

— Очередной психологический эксперимент Штубера, — мрачно согласился Беркут. — Его садистские игры. Моральная казнь обреченного. Им самим… обреченного.

— Я и сейчас все это вижу: мы смотрели друг на друга и молчали. Все двадцать минут. Молчали и плакали. Стояли, обнявшись, и плакали. Не хотелось нам быть ни жертвами, ни палачами. Потому и сказали: «Раз три петли, все трое вместе и взойдем». Артюхов, самый старший из нас, так решил. А мы согласились.

17

Глухой взрыв рванул упругий воздух горного плато, тяжелой волной ударил в стену пещеры, нервно всколыхнул пламя костра. Они помолчали, прислушались. Нет, гула бомбардировщиков не слышно. Орудийных выстрелов — тоже. Возможно, где-то на дороге подорвалась на мине машина с боеприпасами — другого объяснения они не нашли.

— Это уже сама земля… сама по себе взрывается, — нарушил молчание Отшельник. — Настолько напичкана минами, пулями да снарядами, что не выдерживает, взрывается.

И снова долгое тягостное молчание.

Поделиться с друзьями: