Колокола судьбы
Шрифт:
— Когда двадцать минут истекло, Штубер сам назначил палача, — промолвил Беркут. — Думаю, он предвидел такой исход. Это была своеобразная пытка, изобретенная специально для тебя.
— Для меня, для кого же еще?!.. Потом я понял это. Но почему? Для чего ему это понадобилось? Что ему до меня?
— Когда-нибудь постараюсь объяснить. Штубер — это особый разговор. Что произошло дальше?
— А что дальше? «Простите, — говорю, — братцы, что выпал мне такой крест… Не по своей воле. Сами видите…» Думал: плюнут в лицо, проклянут. Нет, наоборот. Все тот же мудрый Артюхов спас меня: «Так оно даже лучше. От рук своего — оно как-то легче. А тебе свою смерть придется принять от рук фашиста». Вот так, несколькими словами, они помогли мне оправдаться перед людьми, которые при этой казни присутствовали,
— Сладкая досталась вам похлебка в тот вечер. Можно себе представить!
— До сих пор в горле булькает. Тогда я решил, что больше не соглашусь. Если что — первым взойду на помост. Однако Штубер будто и это предвидел. Больше загонять людей на виселицу мне не предлагали. Становись под петлю и жди, когда придет твоя очередь. Я ждал ее две недели. И она пришла. Приехал Штубер. Осмотрел виселицу. Велел взять инструмент и кое-где подправить: мол, расшаталась. Я подправил. Тогда эсэсовец сказал, что срок оказанного мне милосердия истек, он, мол, и так сделал для меня больше, чем способен был сделать сам Господь Бог. Теперь вот пришла и моя пора. Я тоже понял, что пришла. Когда посчитал пленных, которых привели на казнь. Их было одиннадцать. Всегда немцы подбирали так, чтобы число обреченных делилось надвое, петли не должны пустовать. А тут вдруг непарное число. На немцев это не похоже.
— Точно подмечено, — признал Беркут, подталкивая сапогом вывалившуюся из костра головешку. — Германцев нужно знать.
— Меня возвели на помост в первой тройке. Но двоих повесили, а меня оставили. С петлей на шее. Уже повесили последнего, а я все стою. Ни живой, ни мертвый. И с каждой новой парой все больше хотелось жить, а смерть казалась все страшнее. Но этот сукин сын, эсэсовец, именно на такие мои страдания и рассчитывал. Когда вытащили из петли последнего, подошел ко мне и сочувственно так:
— Хороший ты мастер. Лучшего висельничных дел мастера нам не найти. Но порядок есть порядок. Или, может, хочешь, чтобы мы отсрочили еще на несколько дней? Если, конечно, у тебя для этого есть какая-то причина. Должен же я как-то объяснить лагерному начальству свое решение.
— Нет у меня причины, говорю, кроме одной: жить хочется.
— На войне желание жить в расчет не принимается, — улыбнулся он такой улыбкой, будто сама смерть меня приласкала. — Поэтому пойди, помолись распятию. Это единственное, что я могу… О, кажется, ты утверждал, что его сотворил твой дед?
— От кого Штубер мог узнать об этом? — прервал Беркут рассказ Отшельника.
— От меня, идиота, от кого же еще?! Как-то он похвалил работу мастера. Спросил его имя. Известно ли оно. Я и похвастался. Так вот, когда он сказал, чтобы я помолился… Тут меня вдруг осенило. «Как же ему молиться-то, — спрашиваю, а сам от страха и жалости к себе еле слова выговариваю, — если он у вас безголовый? Кто ж на такое посрамление Божье молится? Дайте несколько дней, вытешу ему терновый венец, тогда уж…» А при этом думаю: «Только бы позволил! Уж я постарался бы! Хоть память по мне осталась бы в этом селе».
— Но ведь ты же не скульптор? — засомневался эсэсовец. Однако вижу: колеблется. То на «распятие» пялится, то на меня. Чувствую, захотелось испытать меня еще и таким способом. — Ты прав: негоже, чтобы на христианской земле Христос оставался безголовым. В конце концов, его ведь распинали без всяких отсрочек, правда, солдат? Так что он свое отмучился.
— Святая правда, — подтверждаю, — отмучился. Только что в лагере военнопленных не побывал.
— Но и в Сибири, в коммунистических концлагерях — тоже, — улыбается своей иезуитской улыбкой Штубер. — Почему-то ты о них молчишь. — Подозвал полицая, приказал записать, какие мне нужны инструменты, и завтра же доставить все необходимое. И еще условие такое было: если работа будет плохая или не уложусь в срок — меня распнут на этом же распятии.
— Я знал об этом условии. Унтер-офицер сказал.
Одного понять не могу, как ты вырвался из сатанинской петли Штубера. Еще раз помиловал, теперь уже за голову Христову? Обменял тебя на нее, что ли? После того визита видеть распятие мне больше не довелось.— А я видел. Уже потом, через несколько дней после своего побега. Стоит. И голову к кресту прибили. А «милосердие Божье» сам себе добыл. В последний день. Тогда меня охраняли двое немцев. Я уже завершал работу, осталось приладить голову к надлежащему месту — и мы с Христом готовы к новым мукам. Ну, унтер-офицер побежал в лагерь. То ли докладывать по телефону Штуберу, что Христос уже в венце, то ли выяснить, как быть со мной: вести в лагерь или сразу же вешать? А я приладил к распятию тумбу, на которой когда-то стоял с петлей на шее, и начал расчищать от осколков-щепок место для головы. Часовых это заинтересовало: взяли голову Христа, передают из рук в руки, рассматривают, галдят. И происходит все это рядом со мной. Тут сатана и дернул за топор.
— А может, дело не в сатане, а в солдатской ярости?
— В ярости. Точно. Тому конвоиру, что без головы Христовой стоял, я его собственную голову по шею рассек, а другой, вместо того чтобы отбросить голову Христа и за автомат схватиться, от ужаса и сам на распятие стал похож. Смотрим друг на друга. У него в руках голова Христова трясется, у меня — топор.
— Похоже на бой гладиаторов, — проворчал Беркут.
— Как мне хватило силы воли опомниться, — до сих пор не пойму. Прыгнул я прямо на него, а он свою голову головой Христа прикрыл. Да что говорить, мальчишка. Лет двадцать, не больше. Он и смерти-то настоящей не видел.
— Это многое значит: познать цену смерти на войне, — согласился капитан, видя, что Отшельник неожиданно умолк. — Чем же закончилось это ваше «восхождение на Голгофу»?
Отшельник отцепил от ремня флягу, круто взболтнул ее, сделал несколько глотков и протянул Беркуту.
Из горлышка в нос капитана ударил едкий запах дурно сваренного самогона, однако отказаться от двух глотков из вежливости Беркут уже не мог.
— Парень тот, фриц, необстрелянным оказался. Да только не до сочувствия мне тогда было. Какое, к черту, сочувствие, если вся земля вокруг в крови, и сам ты — смертник? Я топором ему прямо под сердце врубился, чтобы, значит, Христа не трогать. Автомат с него сорвал — и к кладбищу. Часовой, что на вышке лагерной мурыжился, видно, проморгал все это. По правде сказать, никакого крика и не было. Тот, второй, лишь ойкнул слегка. Так что минут десять они мне все-таки подарили.
— На войне это случается, — задумчиво произнес Беркут, пребывая при этом в каких-то своих мирах.
— Мчусь по кладбищу, в одной руке — автомат, в другой — окровавленный топор… Видеть бы тогда самого себя со стороны! Бабка, которая там могилку подправляла, наверно, так и решила потом, что видела сатану. Если, конечно, ожила, отошла от обморока. Пробежал кладбище — и через забор. А там дорога. И как раз возле меня из-за угла кладбищенского забора обозник-румын на подводе выкатывается. Я к нему, но топором не достал, он каким-то чудом чуть раньше на дорогу вывалился, а ружье на подводе осталось. Вот этой подводой Христос меня, видно, и отблагодарил за свой терновый венец.
— Новозаветный сюжет, — только сейчас передал Отшельнику флягу Беркут.
— Как я гнал лошадей через село и почему подвода не разлетелась в щепки — это только он, Господь, помнит и знает. Затем еще и по лесу гарцевал, по такой дороге, что подвода действительно начала рассыпаться. Гнал, пока на склоне какого-то лесного оврага кони не попадали. Хотя никто за мной вроде бы и не гнался. Это я уже от страха своего убегал, от смерти, от судьбы…
Выслушав рассказ Отшельника, Беркут так и не сумел понять главного: почему теперь, пережив все эти ужасы, «монах в гимнастерке» решил, что лучший способ отмщения войне (и судьбе) — отсидеться в пещере или еще в каком-либо укромном уголке, пользуясь оружием только для самозащиты и добычи у врага пропитания? Что заставило этого физически сильного, выносливого солдата, по существу, стать дезертиром? Откуда это его упорное нежелание по-настоящему сражаться с врагом?