Колония нескучного режима
Шрифт:
Сева мягко улыбнулся и пригубил самогон, делая это так, словно держал в руках не гранёный стопарь с первачом, а по крайней мере фужер богемского стекла с «Мартелем», подогретым в ладонях на недостающие пол-градуса.
— Понимаете, Гвидон Матвеевич… Попробую объяснить… так, чтобы нам обоим стало понятно. Я ведь, если честно, даже не знаю, люблю я Ниццу или нет. — Гвидон напрягся и замер, ожидая продолжения Севиных слов. Он ещё не понимал, как ему следует реагировать. А Сева продолжил, так же неспешно, задумчиво и спокойно: — Это было бы то же самое, если бы вы спросили самого себя: «Любишь ты, например, свою правую руку или не очень? Или — собственную шею. Или глаза…» Мы ведь об этом никогда не задумываемся, правда? А Ницца уже давно часть меня, уже много лет. Как рука. Или указательный палец. И выяснилось, что мы просто ждали, когда она повзрослеет и переключит себя с детского чувства на взрослое, более зрелое, женское. И я этого терпеливо ждал. Это должно
Это был светлый июньский вечер дня летнего противостояния, двадцать четвёртого числа. За окном было нереально светло — так, что Гвидон, опрокинув очередной стёганый стопарь, зажмурился и распахнул окно мастерской, чтобы запустить этот нездешний свет внутрь, ближе к огню, к его семье, разросшейся этим июньским противостоянием ещё на одну мужскую единицу. Он обернулся, бодро кивнул Ницце, мирно журчавшей в глубине мастерской с сестрой-мамой, и отдал отцовский приказ:
— Значит, так, Ниццуль! Идёшь сейчас через овраг, ведёшь сюда Тришку с Джоном. И Ирода. Джона, если спит, разбудишь и скажешь, что у него внучку из семьи уводят и по этому поводу праздник. И что будем гулять. А я пока вермишели наварю, с сыром. Сыр остался у нас, Присуль?
Через пару дней информация добралась до Серпуховки. Севка позвонил Мире Борисовне и сообщил, что Ницца переехала к нему. Всё равно, подумал, в скором будущем узнает от Параши. Лучше самому расколоться, так чтобы потом не было обид. Подумал про это и с удивлением отметил про себя, что именно таким образом повёл бы себя с покойной мамой, Верой Лазаревной. Сказал бы, но не сразу. Придумал бы, как получше подготовить. Обмозговал бы, как правильней подать, чтобы не задеть ненароком струну родительской ревности и не вызвать смутную обиду на ребёнка за то, что тот окончательно вырос, обрёл полную независимость и не нуждается больше в материнской опеке и воинственных душевных затратах. Отчего-то было Миру Борисовну жаль. Казалось, та поздравит, произнесёт пару-другую тёплых, по-учительски сконструированных напутствий и дежурно попросит познакомить поближе, но больше из вежливости. Затем положит трубку. А потом заплачет, несмотря на жёсткий директорский нрав и привычную твердолобость без учёта житейских нюансов. Разревётся. Почему-то Сева именно такую картину себе нарисовал. И решил, что Миру не бросит никогда. До конца её дней, как бы там и чего ни случилось. Всё же сын, Юлий Ефимович, постоянно в Жиже, а он-то, Сева, всегда в Москве, под рукой. И будет вечно здесь, в городе. Потому что тут его наука, тут его любимая работа, тут учится и живёт с ним его любимая женщина.
А Мира Борисовна, узнав про Ниццу, и на самом деле поплакала. Не так уж и сильно получилось, но долго. Да и полилось, честно говоря, не сразу, не в тот самый момент, когда положила трубку. Дождалась, когда Прасковья уйдёт на рынок, за творогом, и тогда уж дала себе волю. И то, правду сказать, заждалась слёз, не было достойного случая после того, прошлого, в пятьдесят пятом, когда к Севочке в дом прийти решилась, узнав о реабилитации Льва Семёновича. С десяток лет тому, пожалуй, наберётся… А когда Прасковья с творогом вернулась и со сметаной и за сырники принялась, за жарку, у хозяйки приступ случился, для самой себя неожиданный. Приступ любви к ближнему. Пришла в кухню, сковороду Парашину дымящуюся в сторону отодвинула, газ прикрутила и обняла бабку, к себе притянула. Так и стояла, зная, что единственно надёжное существо в своей жизни прижимает, самое близкое, безропотное и понятное. Последний из оставшихся, кроме школы, родственный адрес — где ещё дозволяется и норов проявить, и подчинение иметь без любого вольнодумия. И вполне искреннее ответное почтение сыскать. Главное, сомнительно-острых тем в разговорах не касаться, невыигрышных, касаемо Сталина, Ленина и коммунистической партии. Ничем хорошим такой разговор с домашней упрямицей не закончится. А в остальном — драгоценный камень, хоть и без оправы, но самый что ни есть натуральный, ручной огранки, штучный, бесценной чистой воды и потому совершенно незаменимый.
— Чавой-то вы, Мира Борисовна? — удивилась Прасковья, придерживая горячую сковороду, чтобы та не опрокинулась на кухонный кафель. — Случилась чаво?
— Ты прости меня, пожалуйста, Параш, если что у нас с тобой
не так. Если ты вдруг чувствуешь, что — неправильно. Или несправедливо. Ладно? — Мира Шварц, шмыгнула носом и утёрла его рукой.— Можеть, дохтура? — насторожилась Прасковья, глянув на хозяйку с тревогой в глазах. — Уж не помирать часом собралися?
Мира отлипла от неё и привела себя в порядок:
— Нет, не надо доктора, — она тряхнула головой и промокнула краешки глаз чистым кухонным полотенцем. — Я вполне здорова, Параш. Просто… — она махнула рукой, — просто это так… минутная слабость. Нервы. Много дел в школе. Снова не хватает средств на ремонт, учебники в дефиците, впервые выросла непосещаемость. — Она чувствовала, как внезапно начинает заводиться. — Нет, ты только представь себе, Параша, ну как это только можно терпеть!
— Чаво терпеть? — удивлённо спросила вконец запутавшаяся домработница.
— Как чаво? Как это чаво?!! — Мира резко заходила по кухне туда-сюда, четко, по-директорски чеканя шаг. Глаза её были сухи, лицо покраснело и постепенно начало приобретать привычно-грозные черты. — Смотри сюда! Кривцов — снова на второй год отправится, я это ему лично устрою! Сарычев с Денисевичем взяты под стражу. Оба, за драку! Избили подростка, папирос у того, видите ли, для них не нашлось! Ну, ничего, теперь в детской колонии махоркой подымят, дармовой! Так им и надо, негодяям! Только подумай, какое пятно на всей школе! На моей, не какой-то ещё! Этого же раньше просто невозможно себе было представить!!! После войны — холодные были, голодные, из эвакуации отощавшие все вернулись, словно воробушки некормленые. Но старались! Старались же!! Из разрухи выползали и одновременно новую жизнь строили! И учились, заметь, учились и успевали!! Ни еды нормальной, ни витаминов, ни посуды толком не имели, ни одежды. А я тем не менее гордиться не успевала своими учениками! А сейчас! Посмотри, что происходит!!!
— А чаво? — У Прасковьи никак не получалось вникнуть в суть внезапного хозяйкиного приступа раздражения.
Несчастная Прасковья и не смогла бы вникнуть, всё равно, как бы ни старалась, потому что в эту нехарактерную для Миры Борисовны минуту проявления собственной слабости ни о какой неуспеваемости и непосещаемости она и не помышляла. Непрошеные слова складывались сами собой, неуправляемо вылетая изо рта, в то время как мысли её, зажатые в неровные тиски накопившихся за последние годы радостей и обид, импульсировали так же неровно, как и были зажаты, слабо реагируя на неритмичные сигналы, идущие изнутри, из глубокой и неведомой сердцевины, из самой далёкой и потаённой точки, о существовании которой догадывалась, но на деле ни разу не осуществила попытки приблизиться, чтобы как следует рассмотреть, изучить и прощупать это загадочное устройство.
— Ничего, милая… — приступ отступил так же внезапно, как и начался, — ничего, всё в порядке, Параш… Дожаришь сырники и завари, пожалуйста, чаю. Крепкого и погорячей. С лимоном. Чаю хочу, ладно? — И, не дождавшись ответа растерянной Прасковьи, пошла к себе, думая о том, что Севина судьба, если бы она тогда не решилась отвезти Джона Харпера к сыну, в Жижу эту самую, вполне могла сложиться иначе. А быть может, вообще никто и никогда не отобрал бы у неё опекаемого ею юношу, а ныне — молодого учёного. Её талантливого Севочку.
Этим же летом шестьдесят пятого престижный научный журнал Американской Академии наук «PNAS» опубликовал статью молодого советского биолога Всеволода Штерингаса «Генетическая дактилоскопия. Первичное против вторичного и наоборот». Соавтором выступил зам. директора дубининского института академик Спиркин. По всем формальным признакам направление работы Штерингаса подпадало под его кураторство, и он, не маскируя намерений, дал понять, что одобряет новую инициативу молодого учёного и впредь будет ещё внимательней руководить научными исследованиями Штерингаса, предоставив зелёную улицу по части лаборатории, чистых препаратов и количества помощников. Пришлось Севке вписывать его в соавторы, деваться было некуда. Да и практика подобная сложилась за советские десятилетия, не мне её менять, подумал он тогда. Спиркин — бездарь, и чёрт с ним. Главное, чтобы не мешал исследованиям и давал дышать.
Своим появлением статья вызвала бурную реакцию в научных кругах на Западе. Стало очевидно, что в советской биологической науке появилось новое серьёзное имя — Всеволод Штерингас.
Часть 2
В шестьдесят седьмом англичане, организовывая Международную конференцию в Лондоне по цитологии злаков, уже не могли не вспомнить о русском докторе Штерингасе, продолжавшем активно работать в выбранном направлении. В сентябре пришло приглашение выступить на конференции. И это было чрезвычайно кстати. Только что он завершил большое исследование по сельскохозяйственным вредителям, грибкам. Результатом явилась серьёзнейшая работа, которую, узнав о приглашении, Сева предприимчиво переработал в доклад под названием «Влияние седьмой хромосомы ржи на чувствительность к спорынье». Тут как тут, словно чёрт из табакерки, возник Спиркин.