Комиссия
Шрифт:
Между прочим, из волости и даже из уезда не раз предписывалось установить строгое наблюдение над Лесной Комиссией, и тут Иван Иванович промашки тоже не допустил, он лично диктовал милиционеру ответы: Комиссия только и делает, что проявляет рвение к Сибирскому Правительству.
— Ну а как насчет Колчака? — дотошно расспрашивал Дерябин Ивана Ивановича.
— Насчет Колчака, ребяты, дело худое! Я даже боюсь, кабы наша милиция из-под моего руководства не вышла и к ему, к адмиралу, окончательно не прибилась бы! — вздохнул Иван Иванович.
— По сю-то пору ты ею руководствовал? Каким-то образом?
— Образ такой: я ей жалованье платил. И здоровому и даже вовсе хворому и бесполезному милиционеру.
— Откуда жалованье?
— Из мирской кассы. Из кассы взаимной помощи. А также из общественного хлебного анбара.
—
— Я-то готовый. Онако же говорю: милиция нонче может принять другой интерес — переметнуться от меня к адмиралу.
Как получалось: Ивана Ивановича Лесная Комиссия не ценила ничуть, а разобраться, так, может, только благодаря ему она и существовала? Мало ли что мог сообщить милиционер, если бы не Ивана Ивановича рука?
Такой он был, этот старикан, бывший лучший человек.
Когда случалось в недавнем прошлом, что волость начинала ремонт дорог, раскладку гужевой повинности, выборы волостного суда и старосты, все окрестные деревни ставили Лебяжке условие — Саморукова к делу близко не подпускать! И действительно, Иван Иванович всегда и всё поворачивал так, что Лебяжка оказывалась в выгоде. Он умел. И хотя был сильно верующим, обмануть начальство или всю волость полагал даром божьим. Обманет, пойдет в лебяжинскую немудрящую церквушку и долго шепчет перед святым ликом благодарственную молитву. Другое дело — обман своего же, лебяжинского, тут усматривал он грех великий! Дать ему волю — он бы три шкуры спустил с каждого, кто обманул соседа на копейку. Был случай, один лебяжинский мужик увез у другого стожок сена, а спустя время, год или два, умер. Так Иван Иванович на похоронах, у самой могилы, приподнял крышку гроба и плюнул покойнику в лицо.
Другие старики возмутились, но Иван Иванович им сказал, что плюнет в каждого, кто будет потакать вору при жизни или после смерти — ему это всё равно.
Саморуковы ходили в лучших людях уже в третьем или даже в четвертом поколении, чуть ли не со времен старца Самсония-Кривого, но такой пройдоха, ругатель и лукавец был и среди них первым. Те, прошлые лучшие люди, тоже Иваны Ивановичи, совсем другого были склада и порядка: читали молитвы, беседовали со стариками по-божественному, наставляли молодежь. В мирские дела редко когда вмешивались — на это имелся сельский староста.
Когда Ивану Ивановичу напоминали о его предшественниках, а который раз даже и упрекали в том, что он слишком уж много взял на себя — и старостой был, и наставником, он объяснял:
— Правильно сделано мною! Стадо наше лебяжинское всё больше делается, и мужиков с кажным годом куды больше в ем, и баб, и ребятишек! И соблазну к разной измене обществу обратно делается больше. Грамоте обучаются люди это хорошо, не однем только божественным старцам с грамотою быть, но и худо тоже — слишком разные делаются люди от грамоты, в слишком разные стороны оне тянутся! Нет, двоим тут не управиться, между двоими тоже завсегда могет происходить неувязка, тут одному только под силу!
Но под старость лет и Саморукову Ивану Ивановичу подоспело времечко, что он, и строгий, и божественный, и лукавый, оказался в растерянности и должен был согласиться с Дерябиным, кивнул ему, когда тот сказал, что не сегодня завтра лебяжинцы обязательно начнут стрелять друг в друга.
— И жили вместе, и воевали против общего врага вместе, а теперь убивать друг друга?! — негромко сказал Смирновский. — Как это? Не могу я стрелять, ну хотя бы в тебя, Дерябин! Я — нет! А ты в меня можешь?
— В тебя? — переспросил, прищурившись, Дерябин.
— В меня!
Дерябин постучал пальцем по столу.
— Это от тебя же и зависит, поручик: какую ты поведешь линию! Поведешь неправильную линию — тогда об чем разговор?
— И как же ты будешь в меня стрелять, товарищ Дерябин?
— То есть как это — как?
— Ну, стоя? Лежа? С колена?
— Да не всё ли это равно?
— В конце-то концов всё равно. Но интересно представить.
— Дойдет дело — представим. Как нам удобнее будет, так и будем один в другого палить. Безо всяких там представлений. Лишь бы угадать в яблочко.
— Да-а-а… — протянул Смирновский. — Да-а-а… А сколько ведь говорилось о единении России? О братстве и дружбе? И ведь как ни главное слово, как ни святое — так и лишнее. Так и заезжено, словно хромой на четыре ноги конь! Правильно
я говорю, Иван Иванович? Может, все-таки неправильно? А?— Дак кто его знает, Родион Гаврилович. Сколь уж разов объяснял: никто жить не умеет — вот самая первая беда! Жизни вон сколь людям дано, а пользовать ее никто не умеет, только покастЯт. От неспособности жить кажный на кажного и точит зуб, исходит злобОй. И вот злобы накапливается с кажным годом — уже любая щелка набита ею до отказа. И вот вылазит она изо всех-то щелок и застрех наружу. Когда бы умел человек жизнию и природой всей пользоваться, откудова ей бы взяться, нонешней злобе?
— А он ведь прав, Иван Иванович! — кивнул Смирновский. — Что за история? Хана Батыя мы, русские, свели на нет, Карла шведского Петр Великий разбил и навсегда низвел Швецию из великих держав в малые, и с Турцией примерно то же самое сделали мы, и Наполеон бежал от нас сломя голову, и в эту, хотя и бесславную войну, а Францию тоже спасали не раз — почему же между собою-то жить не умеем? Почему себя не бережем, расточаемся во всем? В обычаях, в родственных связах, в землячестве, в единстве национальном? Я в кавказских частях бывал, — назови там солдата свиньей — весь эскадрон возропщет, будешь им на всю жизнь врагом, а мы друг друга обзываем последними словами, как будто так и надо! Или мы — чернозем для произрастания других наций, или просто назём? Или всё, что между нами нынче происходит, и есть наш конец? Я в Москве был в госпитале, оттуда меня прямо на офицерские курсы, ну а пока то да другое, водили нас по Кремлю, по музеям, по галереям… Боже ты мой — богатство-то! Головокружение! Величие! Но какая-то черта у нас проходит роковая между великим и низким, и каждое существует само по себе, и величие неспособно наказывать низость, изгонять ее из нашей жизни!
— Гордость в тебе, Смирновский, барская! Слепая! Турков когда-то там побили мы, русские, а тебе по сю пору — гордость! Шведов побили — обратно гордость! А мне вот — плевать на все прошлые победы, я помню другое: сколь угнетения принесла Россия разным народам! И я спрашиваю: почто же ты угнетательную-то историю не помнишь, поручик? — спросил Дерябин.
— А я помню! Как же! Поскольку существуют в мире войны, то и армии существуют для одной цели — побеждать! И когда бы мы не побеждали турок или шведов — они побеждали бы нас. Но заметь, Дерябин, заметьте все: русская армия, когда приходила к другим нациям, она заявляла только о своей силе. Только! Она побежденных за людей второго сорта не считала никогда, она, подобно Англии, в рабов их не обращала, сама была крепостной, а крепостничества в завоеванных странах не делала, она, подобно испанцам, чужие племена не истребляла, подобно французам, в армию для своей защиты их не брала — сама их защищала от чужих нашествий. И в чужие народы мы с крестом и мечом свою веру насаждать не ходили, религиозных войн не вели. Дальше гонений на предков наших, раскольников, — дело не пошло, хватило всё ж таки ума и души именем Христа не воевать! А когда так — ни к одному государству добровольно не присоединялось столько же народов, как к России, — и армяне, и грузины, и Украина, и еще другие! Они приходили равноправно, и армянин был вторым человеком в государстве после императора Александра Второго, грузины сплошь были офицерством в нашей армии, с украинцами различий не было ни в чем, те во все концы России сколько хотели, столько и переселялись! Гораздо больше, чем русских в Украину. Хотя бы и к нам, в Сибирь. И никто нигде малоросса за чужого не считал.
— Рай земной, да и только, Россия-то? — усомнился Калашников. Конешно, рай, когда все в нее еще при жизни стремятся!
— Ну, какое там — рай? — усмехнулся Смирновский. — Если бы — он! Но нигде нет рая на земле — ни у победителей, ни у побежденных. И возможности выбора часто нет никакого. Но когда он бывает, народы выбирают из двух зол меньшее. Под кем быть? Под турками? Под поляками и австрийцами? Под англичанами? И вот многие выбрали — под Россией. Потому что была надежда не под ней быть, а вместе с нею. Потому что не бог весть сколь развитая страна, но с ней надежнее. А мы вот как сделали — взяли да между собою передрались! — И Смирновский подождал чего-то, еще какой-то мысли, но, должно быть, то, чего он ждал, не пришло к нему, он вздохнул и сказал: Человеком и государством быть никогда не просто и не ясно. А человеком и государством русским — так и особенно…