Комиссия
Шрифт:
С Кузьменковым, рабочим из Твери, Дерябин служил вместе при полевом телефоне с начала войны, в одно время они были и демобилизованы - Дерябин по контузии, Кузьменков по болезни.
В прошлом году, весной, Кузьменков приехал к своему дружку - попить молока, поесть досыта, поправить здоровье, но поправляться ему было поздно, он помастерил по швейным машинам и по сепараторам для баб, по косилкам и сноповязалкам для мужиков и вскоре помер. Сам помер, а мысли свои и множество разных книжечек оставил Дерябину.
Но в то время как, то ли от болезни, то ли от природы, Кузьменков был тихим, не очень-то разговорчивым
– Ну а ты, Половинкин? И ты, Игнатий? Вы-то - как?
– Чо тако?
– отозвался Половинкин.
Игнашка же подскочил на стуле:
– Я? А я ничаво себе! Я просто так!
– Чего - ничего? Я спрашиваю: вы-то что и как думаете об моем разговоре со Смирновским?
Игнашка снова подскочил
– А кого тут думать-то? Он, Смирновский-то, - как? Он из грязи в князи, и даже - не в сильные князи-то, а ужо гордости в ем, гордости - он и сам не знает, сколь ее и для чево!
– А из какой же это он грязи выскочил? Объясни, Игнатий?!
– Да из обыкновенной - из мужиков, толстопятых чалдонов!
– По-твоему, значит, трудящийся мужик - это грязь? Так?
– Я энтово вовсе не высказывал, товарищ Дерябин!
– Ты запомни, Игнатий, грязь - это вовсе не трудящийся мужик или рабочий, а те самые князья, в которые по глупости человеческой многие желают выскочить! Запомнил?
– Ну всё ж таки... В князьях-то бы походить тоже... Недели бы с две. А то и с три... А в опчем-то я запомнил, товарищ Дерябин!
Половинкин же еще подумал, послушал и сказал:
– Он-то, Смирновский-то, никак не может быть как все! Эму энто - нож вострый. И даже - смерть!
– А вот это так! Вот это правильно! Когда человек откалывается от массы, от большинства - в нем уже правды нет и не может быть! Одна только спесь и разная хитроумная ложь. Настолько хитроумная, что ее не так-то просто разоблачить!
– Ну а ежели взять святых?
– спросил Устинов.
– Оне и всегда-то были одиночно и только сами по себе, но призывали к своему разумению большинство народа. В них тоже нету правды?
– Одно вранье!
– подтвердил Дерябин.
– Что такое правда, товарищ Устинов? Один ее понимает так, другой - вовсе по-своему, а где и в чем она в действительности? Она есть лишь в том, что хорошо и справедливо для народа, то есть для большинства человеческого. Нонче народ требует взять в свои руки землю, фабрики и власть - это и есть святая и высшая правда, другой нету! Пройдет время - у массы будет другое наставление к жизни, и обратно это будет правдой. И так всегда. Запомнил, Устинов?
– Ну, а вот было - народ сжигал отдельных людей на кострах, когда те не верили в ихнего бога. За кем была правда - за большинством или за теми отдельными и сожженными людьми?
– А тут надо различать -
где народ сам делает, а где его толкает на преступление черная сила!– Какая - черная?
– Разная: монахи, колдуны, капиталисты.
– А кто различит? Вот ты, Дерябин, различишь, где народ делает по-своему, а где - по наущению?
– Почему бы и нет?
– А когда ты можешь это, а все другие - нет, тогда ты ведь уже отдельно ото всех? Как тот святой?
– Никогда! Никогда не стою я в отдельности от народа, а нахожусь в самой его душе и в глубине, потому я и чувствую и чую, что исходит от него самого, а что ему навязывают другие из черных замыслов! Сам же я при этом со своей личностью - ноль!
– Даже странно! Вот в Лесной нашей Комиссии ты нонче кем работаешь? Нолем работаешь? Либо главным рабочим членом, начальником охраны и даже нашим как бы руководителем? И ежели ты, наш руководитель, - ноль, тогда кто же мы?
– Ты меня не вовсе понял, Устинов, - побарабанив пальцем по столу, сказал Дерябин.
– Я, если и руководствую, не отказываюсь от этого, так потому только, что понимаю себя перед народом как ноля! То есть более, чем всякий другой, я должен быть слуга ему, и только слуга! Во мне это рядом и вместе слившись должно находиться - слуга и руководственность. Может, тебе и это не очень понятно, Устинов?
– Конешно, не очень! Вот в ту ночь, как нагрянули степные порубщики и ты почти уже и отдал приказ стрелять в их, ты кто был тогда - слуга и ноль? Или ты в тот миг руководствовал? Оне ведь, степняки, тоже народ и заметно победнее нас, лебяжинцев! И лес им, несомненно, больше, чем нам, нужон. Наши собственные, лебяжинские порубщики уже до чего дошли: рубят на продажу. "Скоро, - говорят, - случится война, степняки так и так будут рубить наш лес! Так и так интереснее нынче лесину человеку продать, чем ему же завтра отдать десять лесин даром!" А тому человеку уже сёдни, не дожидаясь войны, надо потолок к хале лесиной подпереть, и он едет в Лебяжинскую дачу, а там его ждет простой лебяжинский мужик, встречает его огнем. Так же машет ручкой, подает сигнал палить, как царь Николай из дворцового окошка махал при расстреле девятьсот пятого года?!
Дерябин задумался, в задумчивости сказал:
– Не прошла для тебя даром, Устинов, только что закончившаяся наша встреча с поручиком. Не прошла!
– Потом он оживился, встал из-за стола, отошел три шага в сторону, повернулся и показал на пустой стул: - А ты, Устинов, садись на мое место! Вот оно. Вот оне - бумаги. Вот - список охраны на краешке стола лежит, свесился. Принимай дела, я тотчас введу тебя в курс, а ты принимай и делай по-своему: умно со всеми, благородно, и со своими лебяжинскими, и со степняками, и с самогонщиками, и с Гришкой Сухих! Со всеми как есть!
Среди всех членов Комиссии произошло замешательство, Калашников остановил Дерябина: "Погодь, погодь, Василий, не торопись!" - а Устинов совсем смешался и сказал:
– Да я разве о том? Я же вовсе не о том!
Это припомнить, в пятнадцатом году полк, в котором служил Устинов, стоял на переформи-ровании в Гродненской губернии, в небольшом городке, а там, в тенистом садочке, поставлена была русалка.
Будто бы и небольшая девка стояла и глядела в воду, но чугунная и, прикинуть, пудов на семьдесят весом.