Комиссия
Шрифт:
Члены Комиссии зашаркали под столом ногами, собираясь встать и пойти по домам, но тут стало слышно, как открылась дверь в кухню - кто-то зашел с улицы. Зашел и сказал:
– Хозяева-то во сне, поди-ка, уже?
– Никто не ответил. Хозяева Кирилл и жена его, должно быть, верно что притомились и уснули, но гостя это ничуть не смутило, и он подтвер-дил: - Ну, и пущай, правда, спять! В этакую-то поздноту.
Первым догадался Игнашка:
– Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!
Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился,
– При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?
– Нет, мы не врем, Иван Иванович!
– заверил Игнашка.
– Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.
Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.
– Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?
– Мы - товарищи!
– снова подтвердил Игнашка.
– Мы беспременно оне!
– По-другому сказать - так власть и начальство?
– Ну, какое там!
– не без сожаления вздохнул Игнашка.
– А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи - тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?
– Мне-то?
– Тебе...
– А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!
– Вот она - самая великая беда всего человечества!
– громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников.
– Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом - поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие - быть человеком.
– Вот-вот!
– согласился Иван Иванович.
– Ить куда ни кинь - всё временное: деньги - временные, власти - временные, законы - временные. Гляди-ка - и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему - жизнь дак жизнь!
– Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию!
– заверил Калашников.
– Понятно!
– кивнул Иван Иванович.
– Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.
А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на "ты":
– И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?
Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.
– Вот ведь ишшо день прошел... Ночь уже поздняя, а дня - как и не бывало.
– Ну так и что?
– пожал Дерябин плечами.
– Интересно - как день-то сгинул... Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?
– Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, - ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий
Степанович, вторым - товарищ Семенов Эн Эн, а третьим...И тут Калашников осекся, замолчал.
Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.
Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то - не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно - человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?
И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: "Что же это ты, председатель? Да разве можно?" А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова - тот-то как думает?
Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:
– Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?
– Как это?
– не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.
– Да ить я знаю, Никола, ты в своей мысле всякий раз сперва вроде бы в горку молчком забираешься. Ну, и куды ж ты нонче взобрался?
– Разное думается мне... Думается, это сколь же во вред и на погибель самому себе человек может сделать? Войну может сделать на гибель миллионам, бомбы бросать с аэропланов, газ пустить друг на дружку, один из народов может совсем изничтожить, другой какой-нибудь народ, и всё - на "ура" и с восторгом. По-геройски. А вот на малую хотя бы пользу себе - не умеет делать человек. Вот затеваем охрану и разумное пользование лесом, и уже в ту же минуту не ясно: а сможем ли? Не вовсе ли зря начинаем? И может, всё одно толку не будет?
Иван Иванович потянул носом, вздохнул и сказал:
– Правильно, Устинов. Я тоже сколь разов головой-то думал: почему для хорошего дела пушки не выдумано? Чтобы зарядить бы ее хорошим словом, прицел бы взять, пальнуть - и вот оно, хорошее дело свершилось! Явилось от прицельного попадания! Не выдумана покудова такая пушка, Никола?
– Нету, Иван Иванович! Покуда - нет...
– А жаль! И сильно жаль-то: уж очень она необходимая, такая пушечка, по нонешнему времени! Очень и очень!
Калашников поворошил свою кудлатую голову и задумчиво стал вспоминать:
– Я, было время, на дьячка пожелал выучиться. Сильно увлекался религией, а более всего - обрядом церковным. "Новую скрижаль или объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и утварях церковных" наизусть выучил. Ровно азбуку. Священник, бывало, забудет, почему на вечернем входе к службе он идет прост, то есть с опущенными руками, ничего в них не имея. А я помню: "дабы показать, что Христос, будучи по существу бог, нас ради принял человеческую плоть и явился в этом смиренном образе". Или вот поп Константин, хороший мужик, но беспамятливый, шепчет мне: "Петька! Как там о покаянии сказано?" Я мигом те строчки припомню, в которых о сем сказано: "Если христианин согрешит после омытия грехов в купели крещения и вступления через него в завет благодати, то он к исправлению своему не имеет другого средства или таинства, кроме сего - покаяния!" А посему же покаяние есть второе крещение, и чувство явится после его как бы второго рождения! И вот я нынче тоже думал: как большое дело затеешь, так вроде бы второе рождение тебе выходит, для всей же предыдущей жизни - покаяние! Не потому ли и хватаются люди за самые разные и новые дела? Заново-то родиться кажному ведь охота. А прежнюю жизнь в купели нового дела - смыть. Будто ее и не было!