Комментарий. Не только литературные нравы
Шрифт:
Но чтобы выжить, встал в позу, так сказать, философствующего чудака. Отказался подписать коллективное соболезнование Сталину, потерявшему жену, однако добился, чтобы рядом с коллективным было напечатано его личное, пастернаковское: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочёл известье. Потрясён так, точно был рядом, жил и видел».
В 1934-м выступивший на съезде писателей Бухарин объявил Пастернака лучшим поэтом современности. Вырос, дескать, новый читатель поэзии, которого уже не удовлетворяют стихи Демьяна Бедного и даже Маяковского. Скорее всего, именно в ответ Бухарину появилось в декабре 35-го в печати резюме Сталина, навсегда установившего, кто в Советском Союзе лучший и талантливейший. Пастернак правильно понял, кому отвечает Сталин. И верно решил, как ему вести себя в этом случае – отодвинулся
А вот два стихотворения Пастернака о Сталине, напечатанные 1 января 1936 года в «Известиях», таким противоядием быть не могли. Во-первых, благоволение Сталина к своим льстецам не было для них индульгенцией: мнительный вождь частенько менял милость на гнев. А во-вторых, вряд ли Сталин вообще понимал поэзию Пастернака, которого считал, должно быть, мастером всяческих изощрённых поэтических выкрутасов. Не подобным ли мастером Сталину представлялся и Мандельштам и не решил ли Сталин проверить своё представление, позвонив Пастернаку? «Но ведь он же мастер, мастер?» – спросил об арестованном Мандельштаме. И, мне думается, очень удивился, услышав в ответ: «Не в этом дело». Не в этом, а в чём же тогда? Поэт Мандельштам или не поэт? Поэт Пастернак или не поэт? Впрочем, из кажущейся Сталину невнятицы, напечатанной в «Известиях», он наверняка извлёк, что поэт пишет о своём восприятии гениального поступка вождя:
И этим гением поступкаТак поглощён другой поэт,Что тяжелеет, словно губка,Любою из его примет.Как в этой двухголосной фугеОн сам ни бесконечно мал,Он верит в знанье друг о другеПредельно крайних двух начал.И этого было достаточно для благосклонного прочтения.
Вполне возможно, что, читая эти строчки, Сталин вспоминал просьбу поэта в том их телефонном разговоре о личной встрече. О чём бы он хотел с ним поговорить? – поинтересовался Сталин. «О жизни и смерти», – ответил Пастернак. Пришлось Сталину бросить трубку: небожитель!
Согласиться со многими, что был в жизни Пастернака период, когда тот увлекался Сталиным, – значит согласиться с этой сталинской характеристикой. Но небожителем Борис Леонидович только притворялся. Его близкие это знали. К примеру, его двоюродная сестра Ольга Фрейденберг, которой он писал 1 октября 1936 года: «… началось со статьи о Шостаковиче, потом перекинулось на театр и литературу (с нападками той же развязной, омерзительно несамостоятельной, эхоподобной и производной природы на Мейерхольда, Мариэтту Шагинян, Булгакова и др.). Потом коснулось художников и опять-таки лучших, как например, Владимира Лебедева и др. Я, послушав, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя всё своими настоящими именами. Прежде всего я столкнулся с искренним удивлением людей ответственных и даже официальных, зачем-де я лез заступаться за товарищей, когда не только никто меня не трогал, но и трогать не собирались. Отпор мне был дан такой, что потом ко мне отряжали товарищей из союза (…) справляться о моём здоровье. И никто не хотел поверить, что чувствую я себя превосходно, хорошо сплю и работаю. И это тоже расценивали как фронду».
(Понимаю нынешних молодых: Пастернаку приходилось заступаться за Мариэтту Шагинян, Федина или Леонова? Но в то время эти трое не обслуживали режим с той одиозностью, с какой стали обслуживать позже. А позже «совершеннейшие ничтожества» на них и не накидывались: чуяли родственные души!)
«Чувствую я себя превосходно», – писал сестре Пастернак, запечатлевая избранную им тактику – прилюдно или в письме к вождю неизменно демонстрировать свою любовь и преданность ему.
Нет, у него демонстрация таких чувств не отдаёт холуйством, как, скажем, у Алексея
Толстого или у Демьяна Бедного. Но вот, отказавшись подписать письмо с требованием расстрела Тухачевского, он в этот же день почти истерически, умоляюще объясняет в письме Сталину причины отказа: вождь может располагать его жизнью, но поэт не считает для себя возможным «быть судьёй в жизни и смерти других людей». Несомненно, что Сталин его письмо прочитал. И понятно, почему приказал включить Пастернака в число подписантов. Раз против расстрела Тухачевского тот не выступает, стало быть, сомневаться нечего – смело ставьте подпись этого небожителя.Учтём ещё, под гнётом каких чувств жил Пастернак после суда над Бухариным. Сталин никогда ни о чём не забывал. Помнил он и кого особенно превозносил его враг. И похвала эта в любое время могла обернуться для Пастернака полновесным компроматом. Не меньшим, чем тот, каким отозвалось Сергею Есенину хвалебное слово о нём Троцкого. Но Есенин умер раньше, чем начали хватать граждан сталинские душегубы. Единственное, что мог теперь Сталин, – распорядиться, чтобы имя поэта почти исчезло из читательской памяти.
Варлам Тихонович Шаламов любил Пастернака, которому написал из лагеря и получал в ответ от него ободряющие письма и денежные переводы. «По тем временам это был очень смелый поступок», – говорил мне Шаламов. Пастернак приветил Шаламова, освободившегося из лагеря. Хлопотал за него, много ему помогал. Поэтому меньше всего я хотел бы, чтобы меня поняли так, будто я уличаю Пастернака или Корнея Ивановича Чуковского в трусости. Не уличаю. Пишу о том, что можно иметь натуру бойца, но при этом с большой и понятной осторожностью двигаться по минному полю.
Как всё-таки страшно было жить на свете, когда страною правил людоед! Какой нужно было обладать нравственной стойкостью, чтобы не сломаться, не замараться, сохранить своё достоинство вопреки унизительным условиям существования.
Да, я допускаю, что какой-нибудь ненавидевший Василя Быкова Севрук, работавший тогда в ЦК (сейчас он идеолог у Лукашенко и продолжает покойного Быкова люто ненавидеть), предложил не обращать внимание на отказ писателя и поставить его подпись под гнусным письмом. Но время на дворе стояло не сталинское. А для Быкова даже не лукашенковское. Впрочем, я в таких переделках не оказывался. Судьёю Быкову быть не могу. Да и не хочу.
Некогда поссорились два моих приятеля – два известных критика. С одним я дружил больше, с другим меньше. Тот, с кем я дружил меньше, объявил, что прекращает выступать в печати. Не хочет больше печататься, не видит в этом смысла. Не станет участвовать в литературных дискуссиях, которые время от времени затевают газеты и журналы, поскольку, по его мнению, к подлинным литературным проблемам эти дискуссии отношения не имеют. Надоело пестовать в себе внутреннего цензора в собственных критических статьях и учитывать при их публикациях замечания цензора внешнего – будет писать в стол всё, что хочет, и так, как хочет!
Тот, с кем я дружил больше, писал много, выпускал если не раз в год, то в два или в три – книгу, а уж о статьях или рецензиях и говорить не приходится – более-менее либеральные органы типа нашей «Литгазеты» их печатали охотно.
Но тот, с кем я дружил меньше, прекратив печататься, став, так сказать, внутренним диссидентом, занялся поиском источника существования. Друзья предложили ему испытанный многими – перевод, кажется, под чужой фамилией. Ему дали переводить книгу писателя с Северного Кавказа о северокавказских большевиках.
Ссора двух моих приятелей началась с обмена колкостями и продолжилась обменом язвительными письмами, которые стали достоянием довольно широкого круга общих друзей. Тот, с кем я дружил больше, насмешливо написал бывшему своему товарищу, что будь он (тот, кто написал) на его (того, кому написано) месте, то он (тот, кто написал) уж наверное не стал бы переводить книги о большевиках, коль скоро решил не печататься.
Меня эта фраза и тогда покоробила: у всех на памяти была недавняя история с исключением из партии Бориса Балтера. Его исключили не за то, что он подписал письмо в защиту арестованных диссидентов, а за то, что категорически отказался назвать тех, кто ему это письмо дал подписать. А исключив, внесли Борину фамилию в чёрный список, сверяясь с которым ни один цензор на всей огромной территории советской страны не пропустит фамилию Балтера в печать, на радио, на телевидение, не пропустит даже простого упоминания этой фамилии. Выбросив Борю из партии, его фактически выбрасывали из жизни. Так бы и произошло, не появись друзья Балтера со спасительным предложением – что-то написать или что-то перевести, прикрывшись чужой фамилией.