Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Комната мести

Скрипников-Дардаки Алексей

Шрифт:

Еле волоча ноги, Павел Антонович поплелся домой. У парадной он увидел растрепанную Дору, почему-то без шали.

— Дорка! — закричал он еще издалека — Ты что, ополоумела?! На улице морозище какой, а ты расхристанная!

Завидев Павла Антоновича, Дора кинулась к нему навстречу и, вцепившись в его полушубок, закричала:

— Это ты! Ты! Сволочь! Мразь! Во всем виноват ты!

— Что случилось? — выкатив глаза, спросил Павел Антонович, сильно обхватив и прижав к себе брыкающуюся Дору.

— Умницу только что арестовали! — зарыдала Дора…

— Вы удивитесь, — сказал Жоан, — но когда я работал хранителем киноархива в Шайо, я видел то, что вы описывали. Там была одна старая лента — русская кинохроника двадцатых годов. Все ужасное, серое, холодное, какие-то священники в шубах, военные, толпы народа. Там был один человек, очень похожий на

вашего Павла. Он достал кости из железного гроба и бросил их в толпу, как своре собак. Жуткая пленка… Она бесследно исчезла, когда мы переезжали из Шайо на улицу Берси в «Американский культурный центр»… Но что же было дальше?

— Ничего, — ответил я, — внезапно Никита ворвался в мою комнату, стал причитать, плакать и креститься. Оказывается, звонил полковник. Он сказал, что в психушке, куда угодила Вера из отделения милиции, над ней измывались двое пьяных студентов-практикантов, подвергая на протяжении часа пытке электрошоком. Когда ОМОН ворвался в процедурную, Вера уже исходилась кровавой пеной. В общем, слава Богу, спасли ее. Говорят, она долго лечилась, а потом вернулась домой в Никольское, но мне о ее дальнейшей судьбе ничего не известно.

— Я рад, что она осталась жива, — сказал Жоан, — а вы что? Что было с вами?

— Я? Я отдал Никите дневник Вериного отца, так и не дочитав его, и сказал, что после всего происшедшего решил изменить свою жизнь начисто. Первым делом пошел на автостанцию, где снял с себя рясу и запихал ее в мусорную урну… Сначала было тяжело. Я питался отбросами, жил на вокзалах, побирался. Однажды судьба меня свела с одной немолодой женщиной по имени Семирамида, она ехала из хиппи-поселения в Москву и взяла меня с собой. В столице я поселился в провонявшей котами нищенской квартире старенькой мамы Семирамиды — переводчицы французской литературы. Она была инвалидом, практически не ходила, но много работала на допотопном, гремящем, как телега, компьютере, переводя то техническую литературу, то документацию, то дешевые романы. Когда старуха болела, я был ей за сиделку, читал книги вслух, готовил, носил в туалет на руках, так как она категорически отвергала судно, считая его началом своего конца. Она говорила, что читать французскую литературу на русском — напрасная трата времени, ибо никакие переводы не могут передать динамику и изыск языка, на котором хулиганил Рембо и снобредил Бодлер. Семирамида приходила к нам каждый вечер — днем она подрабатывала натурщицей — и мы шли с ней в Центральный дом художника ради халявного алкоголя, которым угощали на пафосных презентациях той или иной выставки. Иногда нас выгоняли, но мы, нагло прихватив с фуршета побольше тарталеток и пластмассовых стаканчиков с вином, шли «догоняться» на другую презентацию. Семирамида была в курсе всех культурных событий Москвы, так что недостатка в еде и питье мы не чувствовали. Мою странную подругу не любили и побаивались, особенно галеристы. Они крутили у виска, называя ее «съехавшей с глузду алкоголичкой», но я предпочитал быть с ней, то есть по другую сторону от чопорного околобогемного стада, как сказал один писатель: «поедателей ушей Ван-Гога», мнящих себя ценителями современного искусства и любящих, между прочим, жрать и пить нахаляву не меньше нашего. Один раз Семирамида поколотила сырой курицей маститого культуролога в блестящем, как у директора бирюлевского рынка, костюме за то, что он назвал Марину Цветаеву безбожницей, а ее стихи психопатическим бредом лесбиянки. Благодаря Семирамиде, я проник в мир андеграунда к тем нищим, разбойникам, мытарям и юродивым, которых не пускали в фарисейские дворцы респектабельных галерей, опасаясь очередной рубки икон, «фрилав-перформансов» или шутейных призываний сатаны на винтажно-кринолиновых дам с сумками от «Hermes». Мы много говорили о Боге, целовались самыми длинными поцелуями на анархических елках, до рукоприкладства спорили о «механике творчества»… Потом был и мой фото-коллаж… Когда стало совсем невмоготу, мама Семирамиды позвала меня в свою комнату и сказала:

«Я сильно привязалась к тебе, но мне кажется, твои мытарства еще не закончились. Не превращайся в заезженную пластинку, застрявшую на одном слове. Вот деньги. Я заработала их переводами и теперь дарю тебе, поезжай куда-нибудь, например, в Париж. Я мечтала попасть в этот город всю свою жизнь, но моя мечта не сбылась» Так я уехал в неизвестность…

— Сьерра-Леоне тоже была для меня полнейшей неизвестностью, — сказал Жоан — Кто-то, уже не помню кто, назвал ее столицу Фритаун «городом-трупом». Я ожидал чего угодно: нищету, грязь, болезни, рахитных детей, полчища насекомых, но то, что я увидел, не подлежит даже осознанию. Там были такие женщины, — Жоана передернуло, — которые охотились

на белых мужчин, они затаскивали их в трущобы и насиловали. Они даже мочились, стоя, где попало!

— Здорово! — хлопнула в ладоши Эшли — Мы, цивилизованные уроды, боремся за права женщин в нашем тупом, гибридном обществе, кричим, митингуем, книжки пишем, а они просто хватают самодовольного белого мудака и молча насилуют. Супер! Вот это я понимаю — цивилизация!

— Что вы, Эшли?! — недоуменно выкатил глаза Жоан — вы не представляете, там насилуют, убивают женщины, дети, старики! Все, что режется, идет под нож! Молодежные банды разорвали Фритаун, как голодные псы дохлую кошку. Там стоит постоянная вонь, все гниет, разлагается, особенно на окраинах. Поживите на мусорной свалке, тогда поймете, что это за цивилизация.

— Ха, мы, белые, делаем все то же самое, только скрытно. Жестокость черных голая, природно-первичная, а наша прячет свои жировые складки в тряпье лжеморали и двойных стандартов.

— Возможно, — пожал плечами Жоан, — но у нас нет такого злого белого солнца, такой желтой, изъеденной трещинами земли, такого всепроникающего ветра. Убогие хибары, которые они называют домами, исписаны лозунгами Мао, они до сих пор симпатизируют Пол Поту, который изготавливал «пойло для капиталистов», «Человеческий экстракт», растворяя трупы в гигантской цистерне с кислотой. Вокруг выстрелы, лужи крови, пьяная брань, рэп. Повсюду обрызганные козьей кровью фотографии Тома и Марли, раздирающих своей пост-колониальной музыкой нервы напичканных оружием подростков. Мало кто из них, дотягивает до тридцати: или пуля в лоб, или передозировка, или СПИД… Но все это не идет ни в какое сравнение с «Революционным народным фронтом», людьми изувера Фадая Санкоха. Мне пришлось познакомиться с ним лично. Кстати, Фадай неплохой фотограф, говорят, у некрофилов в Европе и Америке его фото пользуются популярностью.

— Как же вы выжили в этом аду? — спросил я

— У меня не было выбора, — ответил француз, глядя в пол — Я давно уже должен был быть съеден собаками, а мой вываренный череп стоять на столе подполковника Че Гевары Кармоно. Я слышал, что черепа белых лучше подходят для их официальных ритуалов… но… я струсил.

— Зачем же умирать, если есть возможность побарахтаться лишний десяток лет в нашей цивилизованной сливной яме? — наивно спросила Эшли.

Жоан улыбнулся:

— Вы на своем опыте знаете, что иной раз лучше захлебнуться, чем барахтаться, испытывая постоянную вину. Застрелиться не так просто, как кажется. Я обмочился, когда мне в руки сунули пистолет.

— Н-да, — согласилась Эшли, — беря на себя вину за смерть родителей, я думала в корне изменить свое бледное существование, но вернулась туда, откуда бежала — в пустоту. Знаешь, мне кажется, что пустота, как гермафродит — немножко девочка и немножко мальчик, она вход, она же и выход.

— Я старался вообще не высовывать носа за ворота миссии, — продолжил Жоан, — отсиживался в своей комнатушке, иногда служил мессу.

— Кто же ходил в вашу церковь? — спросил я

— Ра-а-а-азные люди, — напряженно сморщив лоб, протянул Жоан, — креолы, ливанцы, потомки португальцев, смешанные с черными, были и белые рисковые парни, оторванные экстремалы, готовые ради алмазов подставить свою задницу. Фритаун — это подхвостье сатаны, у меня нет другого сравнения. Как-то в нашу церковь ворвались люди Санакоха и мачетами изрули одного бельгийца, недавно откопавшего мутную стекляшку величиной с ноготь. Я и мои прихожане лежали на полу под дулами автоматов, а они играли головой несчастного в футбол, пока она не треснула, ударившись о стенку.

— Жесть! — поежилась Эшли.

— Конечно, в нашу миссию приходили только самые отчаянные: бездомные, больные, увечные, — на лбу Жоана заблестели капли пота, — они говорили, что духи перестали их слышать, что они боятся зомби из Порро, что Национальный фронт воюет не с капиталистами, а с крестьянами. Я говорил им, что Христос — это свобода, жизнь, но они не понимали моего сытого католического Христа, потому что жизнь для них была синонимом страданий и зла…

— Почему ты оттуда не слинял? — спросила Эшли — какого хрена было терпеть все это?

— Я не мог сбежать, — с болью в голосе ответил Жоан, — я решил себя наказать. Я думал, что Африка исцелит меня, рассосет ороговевший желвак в моем мозгу по имени Джакомо.

— Исцелила?

— Да! Еще как! Помню двенадцатое ноября. В комнату ворвались какие-то люди, окрутили мою шею гарротой, вывели на улицу и затолкали в разбитый, воняющий марихуаной джип. Кроме меня… — Жоан замотал головой, — извините, мне тяжело рассказывать, — француз растер слезы по лицу, лег на пол и отвернулся к стене. По его трясущимся плечам было видно, что он пытается задушить рыдание.

Поделиться с друзьями: