Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этот чокнутый Бильгер потешался над тем, что поселил меня «парочкой» с таким типом. В то время он тратил один из своих бесчисленных грантов, водил дружбу со всеми возможными и воображаемыми Prominenten [125] и даже использовал меня, чтобы внедриться к австрийским дипломатам, с которыми очень быстро сошелся гораздо теснее, чем я сам.

Я регулярно переписывался с Сарой, посылал ей открытки с видами Святой Софии и Золотого Рога [126] ; как писал в своем путевом дневнике Грильпарцер [127] , «в целом мире не найти ничего прекраснее». Он восторгался стамбульской панорамой – пестрой мозаикой памятников, дворцов, пригородов, мощной аурой этого места, которое и меня потрясло до глубины души, вдохнув в нее новую, свежую энергию, настолько этот город открыт всем и всему, настолько этот пролив – рана на теле моря – исполнен волшебной прелести; прогулка по Стамбулу, какова бы ни была ее цель, раскрывает вам все многообразие красоты по обе стороны границы между старым и новым – в зависимости от того, считать ли Константинополь самым восточным городом Европы или самым западным в Азии, концом или началом, мостом или барьером; вся его разноголосица – порождение самой природы; это место довлеет над историей так же, как сама история – над людьми. Для меня оно было вдобавок конечным пунктом европейской музыки, самым ориентальным направлением неутомимого Листа, очертившего ее пределы. А Сара, наоборот, воспринимала его как форпост территории, где блуждало – или заблуждалось? – столько путешественников.

125

Видные деятели (нем.).

126

Золотой Рог – узкий изогнутый залив (называется также бухтой), впадающий в Босфор в месте его соединения с Мраморным морем.

127

Франц Грильпарцер (1791–1872) – австрийский поэт и драматург, серьезно изучавший историю, философию и литературу многих стран – как древнюю, так и современную.

Перелистывая в библиотеке страницы газеты Константинополя «Эхо Востока», я с удивлением обнаруживал, как сильно этот город в любые времена привлекал (помимо всего прочего, благодаря щедрости одного из

султанов, во второй половине XIX века) всех известных европейцев – художников, музыкантов, литераторов и авантюристов; оказывается, все они, еще со времен Микеланджело и Леонардо да Винчи, мечтали увидеть этот сказочно прекрасный Босфор. Меня интересовала в Стамбуле не турецкая экзотика, а то, что Сара называла «отклонением от себя», иными словами, короткие и долгие пребывания заезжих европейцев в османской столице; правда, если не считать персонала местных учреждений и нескольких друзей Фожье и Бильгера, я ни с кем не общался; незнание языка опять стало для меня непреодолимым препятствием; на беду, мне было далеко до Хаммер-Пургшталя, который мог, как он сам утверждал, «переводить с турецкого или арабского на французский, английский или итальянский и говорить по-турецки так же свободно, как на родном немецком»; вероятно, мне не хватало красивых гречанок или армянок, с которыми я мог бы, как он, любезничать в середине дня на берегу пролива, дабы практиковаться в чужом языке. У Сары осталось кошмарное впечатление от ее первого курса арабского языка: знаменитый востоковед Жильбер Делано, подлинное светило в своей области, наповал убил аудиторию следующим заявлением: «Чтобы хорошо изучить арабский язык, вам понадобится двадцать лет. Которые можно сократить вдвое с помощью хорошего постельного словаря». «Хороший постельный словарь» (и, кажется, даже не один) был и у Хаммера – он не скрывал, что своим прекрасным владением современного греческого языка обязан юным девушкам Константинополя, с которыми флиртовал на берегу пролива. Нечто подобное я подозревал и в «методе Фожье»: он бегло говорил на вульгарном персидском трущоб и базаров и на скабрезном турецком, освоив их в борделях Стамбула и парках Тегерана, так сказать, в процессе «общения». У него была потрясающая лингвистическая память: он мог запоминать и воспроизводить слово в слово длинные разговоры, зато, как ни странно, природа обделила его слухом: все языки в его устах приобретали легкий, но такой назойливый парижский акцент, что поневоле закрадывалось подозрение – не нарочно ли он к нему прибегает, дабы утвердить превосходство французского произношения над местной фонетикой? Жители Стамбула или Тегерана, коим не посчастливилось слышать Жан-Поля Бельмондо, говорящего на их родном языке, зачарованно внимали этой странной смеси изысканной речи ученого, элегантного, как дипломат, и грубых вульгаризмов завсегдатая самых мерзких злачных мест на задворках города. Эта грубость неизменно присутствовала во всех его языках, даже в английском. По правде говоря, я ужасно завидовал его непринужденным манерам, эрудиции, откровенности, а также прекрасному знанию города, ну и еще, может быть, его успеху у женщин. Нет, особенно его успеху у женщин: он нередко устраивал вечеринки в квартире, которую мы с ним делили, она находилась на шестом этаже дома, стоявшего в районе Джихангир [128] , и из нее открывался такой же потрясающий вид на город, как на моей «Панораме»; сюда к нам сбегалось множество юных и очень привлекательных особ, даже я как-то вечером станцевал (какой позор!) под шлягер не то Сезен Аксу [129] , не то Ибрагима Татлысеса [130] , уже и не помню точно, с хорошенькой турчанкой (полудлинные волосы, обтягивающий хлопчатобумажный пуловер ярко-красного цвета, в тон губной помаде, голубые тени вокруг глаз гурии), которая потом села рядом со мной на диван, и мы заговорили по-английски; вокруг нас отплясывали другие гости, с бокалами пива в руках; а за спиной моей партнерши, от азиатского берега Босфора до вокзала Хайдарпаша [131] , тянулась сверкающая цепочка огней, чьи отсветы играли на ее лице с выпуклыми скулами. Беседа состояла из банальных вопросов – чем ты занимаешься по жизни, что делаешь в Стамбуле? – и я, как обычно, только мычал, затрудняясь с ответами:

128

Джихангир – небольшой район в самом сердце европейской части Стамбула, одна из точек притяжения для творческой интеллигенции и иностранцев. С его вершин открывается прекрасный вид на Босфор и Золотой Рог.

129

Сезен Аксу (р. 1954) – турецкая поп-певица, продюсер и автор многих песен, известная как в Турции, так и за рубежом.

130

Ибрагим Татлысес (р. 1952) – популярный турецкий певец курдского происхождения, прозванный императором турецкой эстрады.

131

Хайдарпаша – железнодорожный вокзал на азиатской стороне Стамбула. Построен в 1906–1908 гг. как начальный пункт железной дороги Стамбул – Багдад.

– I’m interested in the history of music.

– Are you a musician?

Я (смущенно). No, I… study musicology. I’m a… a musicologist.

Она (с удивлением и интересом). How great! Whish instrument do you play?

Я (вконец растерянный). I… I don’t play any instrument. I just study. I listen and write, if you prefer.

Она (разочарованно и озадаченно). You don’t play? But you can read music?

Я (с облегчением). Yes, of course, that’s part of my job.

Она (с недоверчивым подозрением). You read, but you don’t play?

Я (с бесстыдной ложью). Actually I can play several instruments, but poorly [132] .

Затем я пустился в долгое описание моих исследований, попутно сделал назидательный экскурс в область пластических искусств (не все историки и критики искусства – художники!). Мне пришлось сознаться, что я не слишком интересуюсь «модерновой» музыкой, предпочитая ее музыке XIX века, западной и восточной; она слышала о Ференце Листе, зато название Хаси Эмин Эфенди [133] не говорило ей ровно ничего – наверняка по вине моего кошмарного произношения. Пришлось мне набивать себе цену рассказом о своем исследовании (которое я считал очень увлекательным, даже захватывающим), оно касалось инструмента Листа, того самого, знаменитого эраровского концертного рояля в семь октав, с двойной репетицией и прочими усовершенствованиями, с корпусом из красного дерева и т. д., на котором он играл перед султаном [134] в 1847 году.

132

– Я интересуюсь историей музыки. // – Значит, ты музыкант? // – Нет, я… я изучаю музыку. Я… э-э-э… музыковед. // – Как здорово! На каком инструменте ты играешь? // – Я… я не играю ни на каком инструменте. Я только изучаю – читаю, пишу, если вам так понятнее. // – Ты ни на чем не играешь? А ноты читать умеешь? // – Да, конечно, это ведь часть моей работы. // – Значит, читать ноты умеешь, а играть – нет? // – Ну… в настоящее время я могу играть на нескольких инструментах, но плохо (англ.).

133

Хаси-Эмин-Эфенди – название одной из турецких мечетей.

134

…играл перед султаном… – Лист играл перед турецким султаном Абдул-Меджидом 8 июня 1847 г. на рояле, который создал Себастьян Эрар – талантливый французский фортепианный мастер. Новую конструкцию механизма рояля, существенно обогатившую технические возможности инструмента, он назвал двойным ходом (позднее его стали называть механизмом с двойной репетицией).

Тем временем остальные гости тоже расселись вокруг, продолжая дуть пиво, и Фожье, до этого уделявший внимание другой девушке, теперь перенес его на мою молодую собеседницу, которой я со скрипом объяснял по-английски (что всегда трудно: например, как сказать «красное дерево»? – по-немецки это «Mahagoni») суть моих великих, но специфических изысканий; в одно мгновение и в два-три турецких слова он рассмешил ее до слез – сильно подозреваю, что потешаясь надо мной, – после чего они завели, на том же языке, оживленную беседу, как мне показалось, о музыке (я уловил названия «Guns N’Roses» [135] , «Pixies» [136] , «Nirvana» [137] ), а потом пошли танцевать; я долго созерцал в окне Босфор, сверкавший огнями, и круглый задик турецкой девушки, вилявший чуть ли не у меня под носом, тогда как все передние прелести она демонстрировала своему бравому партнеру Фожье, очень довольному собой; конечно, над этим следовало бы посмеяться, но в тот момент я был скорее разобижен.

135

«Guns N’Roses» – американская хард-рок-группа из Лос-Анджелеса, сформированная в 1985 г.

136

«Pixies» – американская альтернативная рок-группа, образовавшаяся в Бостоне в 1986 г.

137

«Nirvana» – американская рок-группа, созданная вокалистом и гитаристом Куртом Кобейном и басистом Кристом Новоселичем в Абердине.

Разумеется, тогда я не мог знать об одной его слабости – слабости Фожье, которой предстояло перерасти в страшный порок, – лишь спустя многие годы, в Тегеране, я обнаружил то, что скрывалось за этой маской беззаботного обольстителя, – неизбывную тоску и глухое безумие одинокого завсегдатая злачных мест.

Именно ему – Фожье – я обязан первой выкуренной трубкой опиума; эту страсть и способ курения он вывез из своего первого путешествия в Иран. Курить опиум в Стамбуле… это казалось мне каким-то устаревшим занятием, блажью востоковеда, но именно по этой причине я, никогда в жизни не имевший дела с запрещенными наркотиками и далекий от всяческих пороков, позволил ему соблазнить себя этим зельем, испытывая при этом волнение, даже боязнь, но боязнь наслаждения, боязнь ребенка нарушить запрет взрослых, а не страх взрослых перед угрозой смерти. Опиум в наших представлениях прочно ассоциировался с Дальним Востоком, с цветными картинками, на которых китайцы с трубками валялись на циновках в притонах, и мы почти забыли, что его курят повсюду, от Фив до Тегерана, не говоря уж о Дамаске; этот факт, как мне казалось, также помог справиться с боязнью: курение в Стамбуле или Тегеране означало хотя бы частичное приобщение к местному колориту, к восточной реальности, мало нам известной, которую колониальные клише вдобавок еще и исказили. Опиум был и остается традицией в Иране, где терьяки исчисляются тысячами; на каждом шагу встречаешь иссохших стариков, агрессивных, бешено жестикулирующих безумцев, которые приходят в себя лишь после того, как выкурят первую сегодняшнюю трубку или растворят в чае остатки смолы из вчерашней; вот тогда они вновь обретают мудрость и спокойствие и, завернувшись в свои плотные бурнусы, рассаживаются вокруг жаровни, чтобы достать из нее тлеющий уголек и раскурить свою бафур [138] , а заодно согреть душу и старые кости. Фожье рассказывал мне все это целыми неделями перед тем, как посвятить в ритуал, который должен был сблизить меня с Теофилем Готье [139] , Бодлером [140] и даже с бедным Генрихом Гейне, нашедшим в лаудануме,

а главное, в морфии лекарство от болей, облегчение в своей нескончаемой агонии [141] . Пользуясь знакомством с содержателями борделей и швейцарами ночных кабаре, Фожье раздобыл несколько шариков этого черного вещества, оставлявшего на пальцах странный, непривычный запах, слегка напоминающий аромат ладана, но при этом сладковатый и одновременно терпкий; он был очень устойчив и временами неожиданно напоминал о себе в носовых пазухах или глубоко в горле; сейчас я вспоминаю его, этот запах, глотая слюну и закрывая глаза, – именно так, вероятно, должен делать обычный курильщик, вдыхая мерзкий, смрадный запах горелого табака, совсем непохожий на опиумный, ибо вопреки тому, что я воображал перед тем, как приступить к эксперименту, опиум не горит, а тлеет и тает, распространяя при нагревании густой пар. Не сомневаюсь, что именно сложность предварительной процедуры спасает европейские массы от превращения в терьяки по-ирански; курение опиума – это традиционное восточное искусство, как говорят некоторые, куда более медленное и сложное, чем, например, уколы, – впрочем, Йорг Фаузер [142] , этот немецкий Берроуз [143] , описывает в своем автобиографическом романе «Ростофф» хиппи 1970-х годов в Стамбуле, которые с утра до вечера ширяются, валяясь на вонючих тюфяках бесчисленных притонов в квартале Кючюк-Айясофия, опиумом-сырцом, кое-как растворенным в первой попавшейся жидкости, поскольку им недосуг курить его, как положено.

138

Бафур (тур.) – глиняная трубка для курения опиума.

139

Пьер Жюль Теофиль Готье (1811–1872) – французский поэт и критик романтической школы.

140

Шарль Пьер Бодлер (1821–1867) – французский поэт, критик, эссеист и переводчик; основоположник эстетики декаданса и символизма.

141

…в своей нескончаемой агонии. – В последние годы жизни Генрих Гейне был прикован к постели, которую с горькой иронией называл «матрасной могилой».

142

Йорг Фаузер (р. 1944) – немецкий писатель, сценарист и актер.

143

Уильям Сьюард Берроуз (1914–1997) – известный американский писатель, один из ключевых представителей бит-поколения.

В нашем же случае подготовка проводилась, как разъяснил Фожье, «по-ирански», в чем я и убедился впоследствии, сравнив его манипуляции с иранскими и оценив то тщание, с каким он относился к этому ритуалу, чем поставил меня в тупик: он вовсе не выглядел опиоманом или, по крайней мере, не выказывал никаких симптомов, которые обычно приписывают наркоманам, – заторможенность, худоба, вспыльчивость, рассеянное внимание, – тем не менее он проявил большое мастерство в подготовке процесса, с учетом раздобытого им вещества (не знаю, был ли это опиум-сырец или перебродивший), и в подборе бафур – иранской курительной трубки с массивной глиняной головкой, которая постепенно разогревалась в маленькой жаровне; оконные шторы были плотно задернуты, точно как сейчас задернуты мои тяжелые шторы из алеппского шелка, красные с золотым восточным орнаментом, уже поблекшие от скудного венского света; в Стамбуле приходилось вот так же отгораживаться от Босфора, чтобы нас не увидели соседи, хотя мы не очень-то и рисковали; гораздо больше мы рисковали бы в Тегеране: иранский режим объявил борьбу наркотикам, Хранители республики вступали в настоящие сражения с контрабандистами на востоке страны, а для тех, кто сомневался в реальности этой борьбы, судьи Исламской республики устроили в 2001 году, накануне Навруза – иранского Нового года, когда я только-только приехал туда, – зрелище невиданной жестокости и распространили снимки по всему миру: это была казнь пяти наркоторговцев, в том числе молодой женщины лет тридцати, повешенных на стрелах автокранов; их тела легонько раскачивались на веревках, глаза были завязаны, ноги судорожно дергались, пока не наступила смерть; женщину звали Фариба, длинная черная чадра – чадор, – которую раздувал ветер, уподобляла ее какой-то жуткой птице, злосчастному ворону, грозившему зрителям своими крыльями, и мне хотелось надеяться, что это предсмертное проклятие обрушится на озверелую толпу, оравшую лозунги и жадно глядевшую, как эти пятеро бедолаг уходят в мир иной, и обречет их всех – мужчин, женщин и детей – на самые страшные муки. Эта жуткая картина еще долго преследовала меня: она, по крайней мере, напоминала, что, несмотря на все красоты Ирана, мы находимся в проклятой стране, где царят несчастья и смерть, где все, вплоть до мака – цветка мучеников, окрашено в цвет крови. Мы старались забыть все это, отвлечься музыкой и поэзией – ведь жить-то надо! – подражая самим иранцам, владеющим, как известно, искусством забвения: молодежь курила опиум, смешанный с табаком, или травилась героином, – все эти зелья стоили сущие гроши, даже в местной валюте; несмотря на усилия мулл и показательные казни, незанятость молодых приняла такие размеры, что они поневоле искали утешения в наркоте, тусовках и разврате, как об этом и написала Сара в предисловии к своей диссертации.

Фожье анализировал эту безнадежную ситуацию как специалист – так энтомолог бесстрастно исследует гибнущих насекомых, – заодно приобщаясь к самым гнусным порокам, словно они были заразны; его грызла какая-то яростная тоска, нечто вроде душевной чахотки, которую он лечил – как профессор Лаэннек [144] свои легкие – лошадиными дозами наркотиков. Моя первая опиумная трубка побратала меня с Новалисом [145] , Берлиозом, Ницше и Траклем [146] ; я проник в избранный круг тех, кто испил волшебный эликсир, подобный тому, который Елена некогда поднесла Телемаху [147] , чтобы он забыл о своей скорби: «И тогда Елене, дочери Зевса, явилась другая мысль, и в сей же час добавила она в вино, которое они пили, настой непентес [148] , что исцеляет от боли и дарует забвение от печалей. Тот, кто выпил этот настой, уже не мог проливать слезы в сей день, даже если бы умерли его мать и отец, даже если бы у него на глазах пронзили мечом его брата или любимого сына. Дочь Зевса бережно хранила это зелье, полученное из рук Полидамны [149] , супруги Фоона, в Египте, плодородной земле, где произрастает множество бальзамических трав, одни целительные, другие смертоносные. В той земле все лекари – искуснейшие из людей, ибо происходят из рода Пэонова…» – и это сущая правда, ибо опиум прогоняет всякую печаль, всякую тяготу, моральную или физическую, исцеляя на время самые потаенные боли, вплоть до ощущения быстротечности времени: он вызывает сбой в сознании, открывает вам иной путь, внушает уверенность в том, что вы коснулись вечности, шагнули за пределы человеческой жизни, преодолев тоскливое сознание неизбежности ее конца. Телемах ощущает оба опьянения – то, что навеяно созерцанием лица Елены, и то, что подарил ему непентес; да и сам я однажды, будучи в Иране и куря опиум в обществе Сары, тогда как она сама не питала склонности к наркотикам, ни к легким, ни к тяжелым, испытал счастье чистого наслаждения ее красотой: серый дым изгнал из моего рассудка всякое желание обладать ею, а заодно и чувство уныния, и боль одиночества: я воочию видел ее, она сияла, как луна, опиум не подавлял мои чувства, но делал их возвышенными, безразличными к объекту желаний, и это лишь одно из противоречивых свойств волшебного зелья, которое, обостряя сознание и ощущения, освобождает человека от него самого и погружает в великое спокойствие вечности.

144

Рене Теофиль Гиацинт Лаэннек (1781–1826) – французский врач и анатом, основоположник клинико-анатомического метода диагностики, изобретатель стетоскопа.

145

Новалис (псевдоним барона Фридриха фон Гарденберга) – немецкий писатель-романтик.

146

Георг Тракль (1887–1914) – австрийский поэт.

147

Телемах (также Телемак) – в греческой мифологии сын легендарного царя Итаки Одиссея и Пенелопы, один из главных персонажей поэмы Гомера «Одиссея», упомянут также в «Илиаде» (II, 260).

148

Непентес – зелье, трава забвения, в древнегреческой мифологии и литературе – происходящее из Египта лекарство от грусти, своего рода средство, чтобы забыть о горестях.

149

Полидамна – по преданию, жена египетского царя Тона, у которого нашли приют Менелай и Елена во время своих скитаний после взятия и разрушения Трои.

Фожье предупредил меня, что один из многочисленных алкалоидов, входящих в состав опиума, обладает свойством вызывать тошноту, отчего первые опыты курения могут сопровождаться сильной рвотой, однако в моем случае ничего подобного не произошло, – единственным побочным эффектом, если не считать странных эротических видений в легендарных гаремах, стал благодетельный запор – второе преимущество макового зелья для путешественников, вечно страдающих более или менее хроническими кишечными расстройствами, постоянными спутниками, вкупе с амёбиазом и глистами, тех, кто странствует по вечному Востоку, хотя они редко вспоминают об этом впоследствии.

Не знаю, почему опиум ныне начисто отсутствует в европейских аптеках: я ужасно рассмешил своего врача, попросив у него рецепт, а ведь ему известно, что я серьезно отношусь к своей болезни, что я послушный пациент и не стану злоупотреблять этой панацеей, если ею вообще можно (хотя это, конечно, большая опасность) не злоупотреблять; Фожье, желая развеять мои последние страхи, уверял, что от одной-двух трубок в неделю зависимость возникнуть не может. Мне ясно помнятся все его жесты во время подготовки трубки – ее глиняная головка уже разогрелась на тлеющих углях, – он резал затвердевший черный комок опиума на маленькие кусочки, размягчал их, поднося к жаровне, затем брал теплую трубку, чей полированный чубук, окольцованный латунью, напоминал гобой или флейту, только без трости и дырочек, зато с позолоченным мундштуком, сжимал его губами, потом осторожно доставал щипцами из жаровни горячий уголек и прижимал его к верхней части трубки; вдыхаемый им воздух раскалял уголек докрасна, по его лицу скользили бронзовые отсветы, он прикрывал глаза (тем временем опиум таял, противно потрескивая), затем, через несколько секунд, выдыхал легкое облачко дыма – излишек, который не приняли его легкие; это был выдох удовольствия, это был античный флейтист, играющий в мягкой полутьме, и запах расплавленного опиума (терпкий, едкий, сладковатый) заполнял собой вечернюю полутьму.

У меня тревожно бьется сердце, мне страшно, я боязливо прикидываю, в ожидании своей очереди, как подействует на меня эта черная смола, я ведь еще никогда ничего не курил, кроме разве травки в лицее: а вдруг меня одолеет кашель, или стошнит, или я потеряю сознание? Но тут Фожье выдает одну из своих кошмарных сентенций: «Борделя чураться – ни с кем не спознаться!» – и протягивает мне трубку, не выпуская ее, однако, из правой руки, я поддерживаю ее своей левой, нагибаюсь – латунный мундштук еще теплый – и различаю вкус опиума, сперва еле различимый, затем, когда я втягиваю в себя воздух, а Фожье подносит к жерлу тлеющий уголек, жар которого я чувствую щекой – неожиданно сильный, еще более сильный, такой сильный, что я уже не ощущаю своих легких; меня поражает почти водянистая нежность этого дыма, та легкость, с которой я его глотаю, даже если при этом, к великому своему стыду, больше ровно ничего не чувствую, вот только куда подевался мой дыхательный аппарат, вместо него внутри что-то смутно чернеет, как будто мои легкие кто-то закрасил черным карандашом. Я перевожу дыхание. Фожье внимательно следит за мной, в его застывшей улыбке тревога, он заботливо спрашивает: «Ну как?» Я изображаю на лице вдохновение, я жду, я слушаю. Слушаю себя, ищу в себе новые ритмы, новые акценты, пытаюсь уследить за собственным преображением, напрягаю внимание, мне ужасно хочется закрыть глаза, хочется улыбнуться, и я улыбаюсь, я мог бы даже расхохотаться, но я счастлив уже оттого, что улыбаюсь, ибо чувствую вокруг себя Стамбул, слышу его, не видя, и это счастье – очень простое счастье, нет, очень сложное счастье, которое воцаряется здесь и сейчас, не ожидая ничего другого, кроме абсолютного совершенства застывшего мгновения, бесконечного мгновения, и тут-то я понимаю, что вот оно – подействовало!

Поделиться с друзьями: