Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К счастью, у меня был Стамбул, и Бильгер, и Фожье, и опиум, помогавший нам постигать мир; моя теория об озарении, постигшем Листа в Константинополе, рождалась из его «Поэтических и религиозных гармоний», особенно из «Благословения Божьего в одиночестве» – произведения, которое он создал в Барановичах, вскоре после своего стамбульского турне; музыкальная «адаптация» стихотворения Ламартина отвечала на вопрос, звучавший в первых строфах: «Откуда, Господи, ко мне пришел покой, что душу страждущую умиротворяет? / Откуда истовая вера, что мое измученное сердце исцеляет?» [157] ; интуиция подсказывала мне, что это озарение объясняется встречей с восточной цивилизацией, а не любовным воспоминанием (как это часто писали комментаторы) о Мари д’Агу [158] , которое затмил роман с княгиней Каролиной Сайн-Витгенштейн [159] .

157

«Благословение Божье в одиночестве» – 3-я часть фортепианного цикла Листа «Поэтические и религиозные гармонии», отразившего духовные искания музыканта-мыслителя, который призывал к обновлению музыки путем внутренней связи с поэзией.

158

Мари д’Агу (Мари Катрин Софи де Флавиньи, в замужестве графиня д’Агу; 1805–1876) – французская писательница, публиковавшаяся под псевдонимом Даниэль Стерн. В 1835–1839 гг. – гражданская жена Ференца Листа, мать его троих детей. Их дочь Козима

стала женой композитора Вагнера.

159

Каролина Сайн-Витгенштейн (Елизавета Ивановская, в замужестве светлейшая княгиня Витгенштейн; 1819–1887) – автор ряда сочинений на религиозные темы, жена князя Н. П. Витгенштейна, с 1848 по 1861 г. гражданская жена Ференца Листа.

После поездки в Стамбул Лист отказывается от своей жизни бродячего музыканта, отказывается от успеха прежних блестящих лет и вступает, начиная с Веймара, на длинный путь, ведущий к созерцанию, к новому странствию, которое открывается – притом что некоторые из этих произведений были написаны вчерне ранее – циклом «Поэтические и религиозные гармонии». И хотя «Благословение…» уродуют все горе-пианисты в мире, его тема навсегда останется самой прекрасной мелодией Листа; ее сопровождение (на мой тогдашний слух дебютанта) было призвано выражать пылкую веру, переполняющую душу, тогда как сама мелодия исполнена божественным покоем. Сегодня такое прочтение кажется мне несколько «теологическим» и упрощенным (музыка редко сводится к одной лишь причине ее создания), но близким к моему собственному опыту постижения Стамбула: вспоминаю одно погожее утро, когда небо сияло пронзительной синевой, воздух, еще по-ночному прохладный, пощипывал лицо, Принцевы острова ясно вырисовывались в ослепительном свете за шпилем Сераля, минареты старого Стамбула пронзали небосвод своими остриями, похожими на остро заточенные карандаши, готовые в энный раз начертать имя Аллаха в чистых просветах между тучами; туристов и прохожих было еще довольно мало на странной улице (высокие слепые каменные стены – бывшие караван-сараи и закрытые библиотеки), которая вела на зады мечети Сулеймана, возведенной в XVI веке для Сулеймана Великолепного зодчим Синаном, по прозвищу Божественный. Я прохожу через перистиль, отделанный разноцветным мрамором; между порфировыми колоннами вьются чайки, плиты под ногами блестят, словно увлажненные дождем. Я уже побывал в некоторых мечетях – в Айя-Софии, в Голубой мечети – и увижу еще много других в Дамаске, в Алеппо, даже в Исфахане [160] , но ни одна из них не произвела на меня такого оглушительного впечатления, как эта: когда я оставил обувь в деревянном ящике у входа и вошел в молитвенный зал, у меня стеснилось дыхание, помутилось в глазах, я тщетно силился шагнуть вперед и в конце концов рухнул там, где стоял, на красный ковер с узором из синих цветов, пытаясь прийти в себя. И вдруг обнаружил, что нахожусь в полном одиночестве – один в этом здании, один в этом зале ошеломляющих пропорций, один в окружении света; гигантский купол гостеприимно распростерся надо мной, сотни окошек, идущих по кругу вдоль стен, благосклонно взирают на меня; я сажусь по-турецки, поджав под себя ноги. Я взволнован до слез, но не плачу: мне чудится, будто я парю в воздухе, разглядывая надписи на измитских фаянсовых плитках и мерцающие цветные узоры вокруг; потом меня охватывает глубокое спокойствие, мучительное спокойствие – предвестие экстаза, но очень скоро красота отстраняет, отталкивает меня, и я мало-помалу прихожу в себя; теперь все, что созерцают мои глаза, кажется по-прежнему прекрасным, но мои чувства уже не имеют ничего общего с восторгом, испытанным миг назад. Внезапно мною завладевает тяжкая печаль, чувство потери, мрачное осознание реальности мира, всех его несовершенств и бедствий; эту печаль усугубляет еще и совершенство здания, и мне вспоминается фраза: одни лишь пропорции божественны, остальное принадлежит людям. Но вот в мечеть входит группа туристов; я пытаюсь встать на ноги, но они онемели от двухчасового сидения и не держат меня; наконец я покидаю мечеть Сулеймана, пошатываясь как пьяный, как человек, не знающий, ликовать ему или плакать, и потому бегущий прочь; да, я скорее сбежал, чем вышел из мечети; снаружи меня мгновенно привел в чувство мощный стамбульский ветер, и не только он, но и холодные мраморные плиты двора: отрешившись от действительности, я совсем забыл про свою обувь, и теперь вдруг осознаю, что провел два часа в полной неподвижности, два часа в воображаемых метаниях, о которых напоминают лишь мои часы, и только сейчас обнаружил, что стою посреди двора в носках, а мои туфли исчезли из ящика, где я их оставил; такая потеря мгновенно возвратила меня к печальной прозе жизни, и я выкрал из того же ящика пару грубых сандалий после нескольких бесплодных попыток объясниться с усатым сторожем, который истово бил себя в грудь, беспомощно твердя «no choes, no choes», но все же позволил мне присвоить эти голубые пластиковые шлепанцы – обувку тренеров по плаванию, – в которых я и пересек весь Стамбул, как дервиш, со скорбью в душе.

160

Исфахан – административный центр провинции Исфахан, третий по величине город Ирана.

Да, память поистине грустная штука: сейчас мне гораздо яснее вспоминается стыд, который одолевал меня, пока я брел через весь город в носках и этих стареньких шлепанцах ярко-голубого цвета, чем трепетное двухчасовое бдение в мечети Сулеймана, первый душевный экстаз, который я не поверяю музыкой; несколько лет спустя, рассказывая Саре эту историю, которую она окрестила «le Satori de la godasse» [161] , я вспомнил известное рубаи Хайяма:

Вхожу в мечеть. Час поздний и глухой.Не в жажде чуда я и не с мольбой:Отсюда коврик я стянул когда-то,А он истерся; надо бы другой! [162]

161

Satori — медитация, отрешенность (в буддизме). Здесь: расставание с обувкой.

162

Перевод И. Тхоржевского.

В отличие от старика Хайяма, я так и не осмелился вернуться в мечеть Сулеймана; в последний свой приезд в Стамбул я только зашел в ее сад, чтобы навестить могилу архитектора Синана, – он был истинным посредником между нами и Богом, как мало кто из людей; я почтил его память короткой молитвой, а заодно припомнил мерзкие шлепанцы, которые унаследовал от неизвестного владельца в тот памятный день, а потом не то потерял, не то выбросил, даже не подумав проверить (такой уж я маловерный человек), волшебные они или нет.

Не знаю, чем это объясняется – синдромом Стендаля [163] или реальным мистическим опытом, – но мне казалось, что Лист, этот небесный странник, тоже сумел обрести в этих пейзажах, в этих зданиях новую точку опоры, новую силу; что, может быть, толика света Востока, который он носил в душе, возродилась, в бытность композитора в Константинополе. Разумеется, это чисто интуитивная догадка – может, и представляющая интерес, однако с точки зрения науки, ввиду чрезвычайно скудных отзывов самого Листа о пребывании на берегах Босфора, ее нельзя считать обоснованной.

163

Синдром Стендаля – психическое расстройство, характеризующееся учащением пульса, головокружением и галлюцинациями. Проявляется, когда человек находится под воздействием произведений изобразительного искусства, поэтому нередко возникает в месте их сосредоточения – музеях, картинных галереях.

Но зато мне удалось восстановить другую, более правдоподобную картину – описание первого турецкого ансамбля, личного оркестра Абдул-Азиза; музыканты играли, сидя на полу, на коврах сераля; известно, что султана раздражала «восточная окраска», которую его скрипачи придавали итальянским или немецким произведениям, и что он организовал хор для концертного исполнения опер, в частности «Свадьбы Фигаро»: великий правитель приходил в ярость оттого, что его певцы, привыкшие петь только в унисон, не справлялись с виртуозными дуэтами, трио, квартетами и

октетами «Свадьбы», превращая их в какофонию, исторгавшую слезы бессильного гнева у монарха-меломана, и это невзирая на все усилия евнухов, с их ангельскими голосами, и советы опытного вокалиста-итальянца. А ведь еще в 1830 году именно Стамбул возродил к жизни великого, но забытого композитора Августа фон Адельбурга [164] . Я кропотливо восстановил его биографию: Адельбург родился и провел детство на Босфоре, впоследствии прославился в Будапеште национальной оперой «Зриний», с помощью которой пытался доказать, что венгерская музыка, несмотря на утверждения Листа, не имеет цыганских корней; есть нечто загадочное в том, что именно левантинец объявил себя глашатаем венгерского национализма, создав своего героя – Миклоша Зриния, безжалостного истребителя турок; я не сомневаюсь, что именно это внутреннее раздвоение и повергло его в безумие, столь сильное, что оно привело несчастного к заключению в сумасшедший дом и к смерти в возрасте сорока трех лет. Адельбург – первый значительный европейский музыкант, родившийся в Османской империи, – умер сумасшедшим, в бездне инакости, ибо, несмотря на все мосты, на все связи, порожденные временем, эта общность культур оказалась бессильной перед оголтелым национализмом, которым мало-помалу заразился XIX век и который незаметно разрушил хрупкие, едва налаженные контакты между Западом и Востоком, утвердив вместо них превосходство одних наций над другими.

164

Август фон Адельбург (1830–1873) – скрипач-виртуоз и композитор, автор сонат и концертов для скрипки, струнных квартетов и трех опер: «Зриний», «Валленштейн» и «Мартинуцци».

Вот они, мои очки, – под кипой книг и журналов; так я и знал; ох уж эта моя рассеянность! Но что в них толку: для созерцания руин моей спальни (руин Стамбула, руин Дамаска, руин Тегерана, руин меня самого) они мне вовсе не нужны, я и без них все тут знаю наизусть. Цветные литографии и пожелтевшие восточные гравюры. Сборник поэм Пессоа на деревянном резном аналое, где должен лежать Коран. Моя стамбульская феска, тяжелый шерстяной халат, приобретенный на базаре в Дамаске, алеппская лютня, купленная при содействии Надима. А вон те белые тома, с черным профилем и мятежной шевелюрой на корешках, – «Дневники путешествий» Грильпарцера; разумеется, в Стамбуле все потешались над австрийцем, который расхаживал по улицам со «своим Грильпарцером». Ну ладно бы еще с узелком белья для стирки, но с Грильпарцером!.. Немцы просто завистливы, вот и все. Я-то знаю, в чем причина раздора: немцам ненавистен тот факт (этот постулат придумал не я, а Гуго фон Гофмансталь, который обнародовал его в своей знаменитой статье «Мы, австрийцы, и Германия»), что Бетховен уехал в Вену и так никогда и не вернулся в Бонн. Гофмансталь, величайший либреттист всех времен, написал, однако, очень странный театральный диалог между убежденным ориенталистом фон Хаммер-Пургшталем и неутомимым Бальзаком, который Сара обильно процитировала в своей статье о Бальзаке и Востоке; должен признаться, я не очень-то ясно помнил, о чем там речь, и потому вчера разыскал эту статью, где вдруг обнаружил – надо же! – сохранившееся между страницами старое письмо на рваной бумаге с полями и синей разлиновкой – это была половинка листка из школьной тетради.

Дорогой Франц,

вот наконец та публикация, которую я готовила в эти последние месяцы. Здесь я слегка отдалилась от милых моему сердцу чудовищ и прочих ужасов – как ты их называешь, – но это лишь временно. Коллоквиум в Хайнфельде оказался очень полезным, да ты и сам можешь об этом судить… И не только в плане науки!

Не знаю, как и благодарить тебя за изображение замка и твои переводы.

Предполагаю, что ты готовишься к отъезду из Стамбула, и надеюсь, что твое пребывание было успешным. Огромное спасибо за выполненное «поручение» и фотографии, они великолепны! Моя мать от них в восторге. Тебе действительно повезло, ведь это просто чудо – увидеть Константинополь… Куда ты едешь – в Вену или в Тюбинген? Главное, не забудь известить меня, когда снова соберешься в Париж.

До скорой встречи, надеюсь.

Обнимаю,

Сара

P. S. Мне не терпится узнать, как ты отнесешься к этой «венской» статье, – надеюсь, хорошо!

До чего приятно вдруг обнаружить эти строки, написанные синими чернилами, дорогим мне почерком, слегка торопливым, не всюду разборчивым, но женственно-нежным и изящным; сегодня, когда миром завладели компьютеры, редко можно увидеть каллиграфию современников; должно быть, рукописные послания скоро уподобятся наготе, интимной, тайной сущности человека, и их будут скрывать от всех, кроме возлюбленных, нотариусов и банкиров.

Ну вот, теперь и сон ушел. Он вообще никогда особенно за меня не держался, покидал очень быстро, где-то около полуночи, промучив до этого весь вечер. Сон – чудовищный эгоист, ведущий себя, как ему заблагорассудится. А доктор Краус – скверный врач, давно пора сменить его на другого. Отказать ему. Могу же я позволить себе такую роскошь – отказать своему врачу, выставить его за дверь: лекарь, который при каждом своем визите талдычит о необходимости отдыха, но не способен помочь вам нормально спать, не заслуживает звания врача. Хотя должен сознаться, в его оправдание, что никогда не принимал те мерзкие снадобья, которые он мне прописывал. Однако врача, который не догадывается, что его пациент не будет принимать те мерзкие снадобья, которые он ему прописывает, нельзя назвать хорошим врачом, вот потому-то мне и нужно сменить его на другого. Краус, однако, выглядит человеком вполне интеллигентным; я знаю, что он любит музыку, – хотя нет, это уж я перехватил, – я знаю, что он ходит на концерты, а это ровно ничего не доказывает. Не далее как вчера он мне сказал: «Я ходил слушать Листа в Музикферайн»; я ответил, что ему сильно повезло: Лист так давно не играл в Вене. Он, конечно, рассмеялся, добавив: «Ах, доктор Риттер, ну вы меня прямо уморили», – странная фраза, особенно в устах врача. И еще: никогда ему не прощу тот смех, которым он ответил на мою просьбу выписать опиум. «Ха-ха-ха, рецепт я, конечно, выпишу, только вам придется найти аптеку девятнадцатого века!» Я знаю, что он соврал: в «Journal officiel» черным по белому написано, что австрийские врачи имеют право выписывать до двух граммов опия в день и двадцать граммов лауданума – шафранно-опийной настойки; значит, такие аптеки существуют и сейчас. Но самое нелепое заключается в том, что в любой стране любой ветеринар имеет право выписать рецепт на пятнадцать граммов опиума и сто пятьдесят миллилитров настойки, – невольно позавидуешь больной собаке! Не попробовать ли уговорить Груберова пса продать мне толику своих лекарств тайком от его хозяина – все же хоть какая-то польза от этой животины.

Непонятно, почему я сегодня зациклился на опиумной проблеме: меня ведь никогда не привлекал дурман такого рода и за всю свою жизнь я выкурил пять, от силы шесть трубок, да и то много лет назад. Не сомневаюсь, что это результат чтения текста Бальзака, который Сара цитирует в присланной статье. Пожелтевшая бумага скреплена такими ржавыми скобками, что на пальцах остается желтая пыль.

Они уповали на то, что опиум покажет им золотые купола Константинополя, позволит нежиться на мягких диванах сераля, среди жен Махмуда, хотя и опасались, что в разгаре пьянящих наслаждений их настигнет холодное лезвие кинжала или свистящая шелковая удавка; сквозь дурман любовных утех им мерещился кол… Опиум же дарил им целую вселенную!.. И всего за три франка двадцать пять сантимов они переносились в Кадис или в Севилью, взбирались на стены, подстерегали, сквозь жалюзи, взгляд пламенных очей андалуски, укрывшейся за красной шелковой шторой, чьи отблески наделяли эту красавицу жаром страсти, совершенством и поэзией черт, делая ее фантастической приманкой их юного вожделения… Как вдруг, обернувшись, они оказывались лицом к лицу с разъяренным испанцем с заряженным мушкетом в руках!..

Им случалось испробовать и скользящий нож гильотины, после чего они просыпались либо на дне могилы, либо в Кламаре, где обретали все прелести мирной семейной жизни: очаг, зимний вечер, молодую жену, очаровательных детишек, которые, встав на колени, молились Богу под присмотром старой няньки… И все это благодаря опиуму на три франка. Да что там: это трехфранковое зелье могло перенести их в великие времена Античности – греческой, азиатской или римской!.. Они встречали доисторических чудовищ – аноплотериев, чьи останки разыскивал и кое-где находил Кювье [165] .

Возрождали из праха конюшни царя Соломона, Иерусалимский храм, чудеса Вавилона и Средневековье с его турнирами, замками, рыцарями и монастырями!..

165

Жорж Леопольд Кювье (1769–1832) – французский естествоиспытатель, натуралист. Аноплотерий – ископаемое млекопитающее из группы толстокожих.

Поделиться с друзьями: