Кому принадлежит Анна Франк
Шрифт:
Отто Франка с детства приучали к тому, что он как член общества должен приспосабливаться к своему окружению, не раздражать его; это было условием вхождения в мейнстрим, сделкой, которую немецкие евреи заключили с самими собой. Приличней — и безопасней — было хвалить, чем обвинять. И когда благодаря дневнику дочери перед ним открылся более широкий послевоенный мир, гораздо лучше, опять-таки, было говорить о добросердечии, чем о разрушении: ведь такая большая часть этого широкого мира была причастна к буйству и убийству (Анна упоминает в дневнике о нарастании — на фоне отправки евреев на гибель — антисемитизма в самих Нидерландах, о котором «нам очень горько и страшно слышать»). После освобождения концлагерей груды истощенных мертвецов казались достаточным обличающим свидетельством. После войны люди поспешили переключить свою жалостливость на другое, подальше от зверств и их виновников. Эта атмосфера, эти настроения повлияли на восприятие дневника, и сам дневник, с аккуратными, но очень важными изъятиями, сделали инструментом поддержания этих настроений и атмосферы. Страх Анны можно было преобразить в надежду, ужас в отвагу, в ее молитвах отчаяния увидеть бодрость духа. И, поскольку дневник получил теперь статус документа Холокоста, восприятие самого этого катаклизма было исподволь подогнано под выражения типа «бесчеловечность человека к человеку», «затушевывание и заглаживание определенных исторических событий и их причин». «Мы не должны быть слишком жестокими к прошлому», — настаивал Франк в 1969 году.
Отто Франк, впрочем, лишь потворствовал преобразованию дневника из свидетельства одного рода в свидетельство другого рода — из болезненно разоблачительного в частично скрывающее. Если Анна Франк стала тем, что мы сегодня называем «иконой», то причина — пьеса по ее дневнику, удостоенная Пулитцеровской премии, быстро ставшая популярной во всем мире и сотворившая легенду, которой поверило даже новейшее поколение. Инсценировку, авторами которой были Альберт Хакетт и Фрэнсис Гудрич, чета голливудских сценаристов, впервые поставили на Бродвее в 1955 году, через десять лет после того, как отпылали печи Аушвица; изображенная в пьесе «счастливая душа», преисполненная «юмора» и «надежды», живет по сей день, причем не только в интерпретациях дневника, но и во взглядах на Холокост как таковой. Пьеса появилась на свет под знаком конфликта, и ей суждено было надолго стать источником озлобления и предметом судебных разбирательств. Юридический узел, который из-за нее завязался, в конце концов стал подобием бесконечного и многосложного дела «Джарндисы против Джарндисов» из «Холодного дома» Диккенса: «В этой тяжбе — пугале, а не тяжбе! — с течением времени все так перепуталось, что никто не может в ней ничего понять… Нет числа младенцам, что сделались участниками этой тяжбы, едва родившись на свет; нет числа юношам и девушкам, что породнились с нею, как только вступили в брак; нет числа старикам, что выпутались из нее лишь после смерти» [61] . Многие из главных участников затянувшегося спора по поводу инсценировки уже умерли, но сама проблема за минувшие десятилетия не только не сошла на нет, но обострилась еще больше. И какие бы формы она, разветвляясь, ни принимала, какие бы панорамы при ее рассмотрении ни открывались или, наоборот, ни игнорировались, центральный вопрос остается неизменным: кому принадлежит Анна Франк?
61
Перевод М. Клягиной-Кондратьевой.
Героем этой истории — или антигероем, смутьяном (смотря какой стороне конфликта сочувствовать) стал уроженец Чикаго Меир Левин, романист социально-реалистической школы, автор таких довольно популярных книг, как «Старая компания», «Мания» и «Поселенцы». Он начинал как левый, хоть и был убежденным антисталинистом; в литературе его привлекала пролетарская тема (его роман «Граждане» посвящен сталелитейщикам), и в 1930-х годах он ездил в Испанию писать репортажи о гражданской войне. В 1945 году, прикомандированный как военный корреспондент к 4-й бронетанковой дивизии, он был в числе первых американцев, вошедших в Бухенвальд, Дахау и Берген-Бельзен. То, что он там увидел, не укладывалось в уме и было непереносимо. «В первые недели, бредя ощупью, постепенно начиная осознавать всю чудовищность истории, которую мне предстояло рассказать, — писал он, — я уже понимал, что никогда не смогу добраться до ее горчайшей сердцевины, ибо громада ужаса казалась недоступной человеческому описанию». Подлинно правдивая повесть, утверждал он, может прозвучать только из уст жертвы.
Его «одержимость», как он впоследствии сам назвал свое состояние (отчасти в насмешку, передразнивая критиков своих позднейших суждений), проистекает из этих повторяющихся зрелищ наваленных грудами тел в одном лагере за другим. С той поры он, можно сказать, носил на себе печать Авеля. Он всячески помогал выжившим переезжать в подмандатную Палестину, что, с точки зрения британских властей, было незаконно. В 1946 году он передавал из Тель-Авива репортажи о восстании против британского правления, и за два последующих года он стал сценаристом и продюсером двух фильмов о стремлении бывших узников концлагерей вопреки всем препятствиям перебраться в Палестину. В 1950 году он опубликовал книгу «В поисках», где исследовал воздействие европейского катаклизма на свой опыт и свои переживания как американского еврея; Томас Манн одобрил ее как «человеческий документ высокой пробы, написанный свидетелем нашей фантастической эпохи, не утратившим ясности и твердости взгляда». Сосредоточенность Левина на положении евреев в XX веке становилась все более страстной, и когда его жена, романистка Тереска Торрес, дала ему прочесть французское издание дневника (до того он выходил только на нидерландском), он почувствовал, что нашел именно то, чего жаждал: дневник был криком из могилы, достоверным свидетельством о преследованиях.
Он взялся за дело мгновенно. Он послал Отто Франку экземпляр своей книги «В поисках» и предложил стать его неофициальным агентом: заняться публикацией дневника в Великобритании и США. Он заявил, что никакого финансового интереса у него нет; его предложение, писал он, продиктовано только сочувствием. Он увидел, что дневник может стать основой «очень трогательной пьесы или фильма», и попросил у Франка разрешения исследовать, какие тут имеются возможности. Вначале Франк не захотел читать книгу Левина, насыщенную переживаниями, которые мало что ему говорили; однако устремления Левина не были ему чужды. Он видел один из его фильмов, и картина ему понравилась. Он разрешил Левину действовать, хотя инсценировка, заметил он, не может не быть «довольно далека от подлинного содержания» дневника. Вовсе нет, возразил Левин: ни на какие компромиссы идти не придется, все мысли Анны можно будет сохранить.
«Подлинное содержание» уже было искажено самим Франком, чему трудно удивляться, принимая во внимание чопорность его воспитания и каноны эпохи. Кое-где в дневнике встречаются интимные размышления девочки-подростка — рассуждения о том, как действуют противозачаточные средства, конкретные анатомические описания: «В верхней части, между большими срамными губами, на самом верху, находится кожная складочка, если присмотреться, вроде пузырька, это клитор. Дальше идут маленькие срамные губы…» Все это Франк исключил. Он также опустил фрагменты, где дочь злится на нервную суетливость матери («самая ничтожная особа на свете»). Несомненно, он лучше понимал защитные реакции Эдит Франк и не хотел увековечивать ее негативный портрет. Кроме того, он изъял многочисленные места, где проявлялась религиозная вера, прямое упоминание о Йом Кипуре, полные ужаса отрывки о том, как немцы хватают евреев в Амстердаме. Многие из этих вмешательств продиктованы осторожностью, чрезмерной стыдливостью и, возможно, некой неуверенностью, свойственной ему лично. В 1991 году, через одиннадцать лет после смерти Франка, было выпущено «полное издание» дневника без каких-либо купюр. Но упрощенный образ Анны Франк как веселой, невинной девочки, всегда верной своим идеалам, — образ, который был ярко продемонстрирован в пьесе, — к тому времени уже был
неискореним.Дальнейшее выхолащивание — в 1950 году — носило еще более принципиальный характер и еще серьезней противоречило всему, что делал Левин, стремившийся к бескомпромиссной достоверности. Переводчица на немецкий Аннелизе Шютц, стараясь завуалировать вину своих соотечественников, методично исключила или сгладила все выпады против немцев и чего бы то ни было немецкого. Например, в пародийном списке правил поведения в убежище, который приводит Анна, есть такой пункт: «Применение языка. В любое время суток необходимо говорить тихо. Разрешены все культурные языки, значит, не немецкий». Немецкий перевод гласит: «Аllе Kultursprachen… aber leise!» — «Все культурные языки… но тихо!» Героизм, который люди проявляют «на войне или борясь против немцев в тылу», был превращен в «героизм на войне и в борьбе против угнетения». («Книга, которая, так или иначе, предназначена для продажи в Германии, — объясняла эти изменения Шютц, — не может оскорблять немцев».) Искреннюю фразу, крик, вырвавшийся у девочки в разгар преследований, — «в мире нет большей вражды, чем между немцами и евреями», — Шютц переделала так: «в мире нет большей вражды, чем между этими немцами и евреями!» Франк согласился на последнее изменение, потому что Анна, по его словам, на самом деле имела в виду именно это: она «никоим образом не мерила всех немцев одной меркой. Ведь она прекрасно знала, что даже в те дни у нас было много добрых друзей среди немцев». Однако в дневнике этот осторожный приспособленческий взгляд, свойственный самому Отто Франку, нигде не выражен. И еще поразительней, чем согласие Франка на эти искажения, то, что сорок один год (пока не был опубликован более верный перевод) ни один читатель дневника на немецком языке не знал подлинного текста.
Размышляя над инсценировкой и обязуясь не допускать компромиссов, Левин пообещал Франку действовать «бережно и соблюдая максимум точности» и не оставил сомнений в том, что именно он имеет в виду под точностью. В его глазах дневник был осознанным свидетельством о еврейской религиозной вере и о еврейских страданиях; это, и почти единственно это, определяло для него психологическую, историческую и метафизическую подлинность дневника и его ценность для мира. Вот о чем пекся Левин, пускаясь на поиски театрального продюсера. Одновременно он настойчиво добивался публикации дневника на английском; однако мало-помалу на документ стали обращать внимание и помимо него. В «Письме из Парижа», напечатанном 11 ноября 1950 года в журнале «Нью-Йоркер», Джанет Фланнер отметила выход на французском языке записок «не по годам одаренной юной франкфуртской евреечки», забывая, похоже, об уничижительном звучании, да еще в послегитлеровские годы, слова «евреечка». Получив отказ от шестнадцати англоязычных издательств по обе стороны Атлантики, Левин наконец заручился согласием лондонской фирмы «Валентайн Митчелл». Его переговоры с бостонским издательством еще шли, когда компания «Даблдей» по своей инициативе приобрела права на американское издание непосредственно у Франка. Отношения между Левиным и Франком были, как и прежде, теплыми; Франк неоднократно благодарил Левина за усилия по распространению дневника, и Левин продолжал действовать, считая, что Франк поддержит его кандидатуру как будущего автора инсценировки.
Если одна-единственная рецензия на первой странице еженедельника «Нью-Йорк таймc бук ревью» способна стать ракетой, мгновенно возносящей книгу на уровень святыни, именно это сделала весной 1952 года рецензия Меира Левина на книгу «Анна Франк. Дневник юной девушки». Заказа на эту статью он рьяно добивался. Однако предисловие к книге написал не он: Барбара Циммерман (впоследствии — Барбара Эпстайн, основательница журнала «Нью-Йорк ревью оф букс»), молодой редактор дневника в издательстве «Даблдей», сразу поняла, что произведению суждено стать «малой классикой», и сумела привлечь Элеонору Рузвельт (правда, Левин утверждает, что предисловие написала за Рузвельт сама Циммерман). И теперь Левин объединил усилия с Циммерман и «Даблдей», искавшими продюсера. Компания «Даблдей» должна была, по мысли Левина, стать официальным агентом Франка с условием, что Левин будет активно участвовать в работе над инсценировкой. «Честно могу сказать, — писал он Франку, — что считаю себя способным справиться с этой задачей не хуже любого другого писателя». Телеграмма, посланная Франком в «Даблдей», выглядит как согласие: «Хотел бы видеть Левина автором или соавтором любой трактовки, гарантирующей идею книги». Загвоздка, как выяснилось позднее, таилась в опасной неопределенности: чью идею? Левина? Франка? Продюсера? Режиссера? В любом случае «Даблдей» уже испытывала немало сомнений по поводу двойственной роли Левина: что, если заинтересовавшийся книгой продюсер предпочтет другого драматурга?
Вся лавина последующих событий, вся мешанина яростных обвинений, гремевших годами, стала предметом двух захватывающих работ, посвященных делу «Левин против Франка». И если слово «дело» приводит на ум дело Дрейфуса, то именно в таких масштабах видел происходящее Левин: как несправедливое лишение его законных прав, последствия которого выходят далеко за пределы его личных затруднений. Книга Лоуренса Грейвера «Одержимость Анной Франк», выпущенная в 1995 году издательством Калифорнийского университета, стала первой, где распутывается сумбур требований, опровержений, писем, телеграмм, ходатайств, полемических заявлений и громких конфликтов — всего того, чего не может обойти вниманием ни одно исследование пути дневника на сцену. «Украденное наследие Анны Франк» Ральфа Мелника (1997 год, издательство Йельского университета) богаче насыщено подробностями и источниками и более категорично по тону. Обе работы — добросовестные, квалифицированные исследования, они сходятся в фактах и расходятся в выводах. Грейвер уклоняется от прямых оценок, Мелник открыто берет сторону Левина. Грейвер не видит в этой истории злодеев, Мелник видит: Лиллиан Хеллман [62] .
62
Лиллиан Хеллман (1905–1984) — американский драматург и писательница.
Неизменно относившийся к достоинству и правам Франка крайне уважительно и никогда не забывавший о том, что довелось пережить этому немолодому человеку, Левин пообещал отойти в сторону, если возникнет какой-либо выдающийся драматург, «мировая знаменитость». Между тем он упрямо и уверенно работал над своей версией инсценировки. Подозревали, что он — прежде всего романист — не способен написать пьесу (на склоне лет, став чрезвычайно желчным, он ответил на это перечнем: «Сартр, Горький, Голсуорси, Стейнбек, Уайлдер!»). Хотя существует немало экземпляров пьесы Левина в разных вариантах, канонического текста мы не имеем; и публикация, и постановка были по требованию юристов Франка запрещены. По рукам ходит версия, поставленная в 1966 году без разрешения Солдатским театром в Израиле, и читается она хорошо: получилось и трогательно, и театрально, и профессионально, и актерам есть что играть. Эта позднейшая работа, однако, отличается от пьесы, которую в 1952 году получила от Левина Черил Кроуфорд, одна из нескольких бродвейских продюсеров, поспешивших выразить интерес после шумного успеха дневника. Именитая Кроуфорд, соосновательница Актерской студии, вначале обнадежила Левина: пообещала рассмотреть его кандидатуру первой и, если пьеса окажется не вполне удовлетворительной, обеспечить помощь более опытного соавтора. Но потом она в одночасье отвергла труд Левина категорически. Левин был ошеломлен и взбешен, и с тех пор он стал несгибаемым и неутомимым борцом за свою пьесу — и борцом, настаивал он, за сохранение подлинного смысла дневника. В рецензии в «Таймс» он с пафосом назвал его голосом «шести миллионов уничтоженных еврейских душ».