Конь Рыжий
Шрифт:
А Дуне так много хотелось бы сказать Тимофею Прокопьевичу! Растопить бы лед на сердце, чтоб ясность обрести: как жить ей в этакой сумятице?..
Чернолесье отряхивало иглистый снег с колючих ветвей; лиловою стеною возвышались вдали ели и пихты. С дороги свернули на тропку и брели снегом. На берегу, против полыньи, два желтых креста с карнизиками – «памятка об утопленниках». Ставят такие же кресты на месте совершенного убийства. Сколько их на приисковых дорогах?
Молча постояли у крестов и спустились с берега на Амыл. А Дуня так и не осмелилась
Искрился снег ослепительно-белый, как подвенечное платье; следы успело занести, и только птицы вокруг полыньи наставили свои крестики крохотных лапок.
Тихо.
Мокрогубая полынья бормочет на подводном каменюге.
Небо серое, холодное солнце катится по свинцовой стыни к зубчатым вершинам елей.
– Не могу себе простить, что оставил ее в то утро здесь. Не должен был оставить. Она так и не нашла дорогу к настоящей правде, – сказал строго Тимофей, испытующе глядя в рдеющее морозным румянцем лицо Дуни. – Так и не нашла. Запутали ее господа эсеры.
– Боженька! Она не была эсеркой, не была! Она была такая светлая и чистая! Не чета мне. Она верила, что настанет на земле третья мера жизни, и все будут счастливы, и над всеми будет розовое небо. Да где оно, это небо?! Где оно, розовое небо?! Может, потому она и кинулась в полынью, что разуверилась?.. А я-то, мыкаясь по свету, завидовала ей, думала, что она счастливая!.. А вчера, за одну ночь, я всю свою окаянную жизнь переворошила. Урвана вот убила. И не жалею, нет!.. Потому, что все равно не будет розового неба, а будет зло и насилие – сила солому ломит.
– Погоди, Дуня. Вот выметем старый мир ко всем чертям, тогда увидишь. Будет еще розовое небо! Будет. Жаль только, что я ее не уберег. Но пусть это останется со мною…
Угасающее солнце быстро откатывалось куда-то за горизонт, а у Дуни было такое самочувствие, как будто она давно-давно, с самого сизого девичьего восхода жизни, ждала этой трепетной минуты, и теперь, когда она пришла, что-то лопнуло в ней, как натянутая струна, оглушив сердце пустотою.
– Пойдем, Дуня, – сказал Тимофей.
VII
Накатились на деревню смутные времена, и нет числа людским бедствиям и горю.
Про нищету и разруху толковали мужики в доме старого Зыряна.
Говорили про войну и про мир…
– А ну, мужики, выпрастывайтесь, – распорядилась домовитая седеющая Ланюшка, входя в избу.
Разогнала мужиков и напустилась на спелую невестушку Анфису с годовалой Агнейкой на руках.
– Не вожжайся с девчонкой, в избе прибери. А ты, Зырян, метись по хозяйству да мяса наруби к ужину.
Дуня вышла из горенки с Демкой: малюхонький тополевец глазеет на всех и ничего понять не может. Тимофей подошел к Дуне.
– Ну, как, святой Диомид, живешь? – спросил у Демки, окунувшись взглядом в младенчески-невинную синеву его глаз. У Демки такие же синие озерки, как у него.
– Ты бы видел, как он в горнице искал иконы, – промолвила Дуня. – Я сразу же поняла, что он бормочет. Показывает в передний угол и лепечет: «Сусе!
Сусе! Сусе!» – а это он икону Исуса искал.– Ага! – кивнул Тимофей. – Исуса ищет? Бога? Ты вот что, святой Диомид, плюнь на бога вот так. Тьфу бога! Тьфу Исуса. Тьфу на них, и баста.
Демка сообразил-таки, что чужой безбородый дядька плюет на бога и Исуса, затрясся худеньким тельцем и, обхватив шею Дуни ручонками, лепечет:
– Есисты дух!.. Иде, иде! Сят, сят!
Дуня заливисто хохотала.
Тимофей с мужиками ушел и ревком, каждый со своим оружием. Такое времечко – без оружия ни на шаг.
Кроха Демка шарит глазенками по стенам, ищет иконушки, а нет их, нету!
Анфиса попробовала свести Демку с пухленькой Агнейкой, но тополевец оказалася рукастый – чуть глазенки не выдрал.
– Вот уж истинный Прокопушка! – заметила Ланюшка.
– Вернулся Аркадий Зырян, а с ним Меланья, на тень похожая: черный платок повязан до бровей, полушубок с Филимоновых плеч и сумная тревога в лице. Сразу от двери уставилась на Демку на руках… Дарьюшки?
– Осподи! – испугалась. – А… сказали… утопла.
Аркадий Зырян пояснил, что это не Дарьюшка, а Евдокия Елизаровна.
– Не совращайте Демушку-то. Не совращайте… безбожеством.
Демка увидел мать, залопотал, потянулся к ней. Дуня унесла его в горенку.
Зырян пояснил Меланье:
– Про Демку, Меланья, скажу так: Тимофей Прокопьевич не отдаст ребенка на истязанье. Ежели вы с Филимоном дадите в ревкоме подписку, что не будете мытарить ребенка со всякими вашими тополевыми богами, тогда возьмете. Опять-таки упреждаю – ревком проверять будет: истязаете или нет?
– Осподи! Ни в жисть! Ни в жисть! Не дам анчихристам никакой гумаги!
– Тогда у нас будет Демка. Тимофей Прокопьевич так сказал.
– Анафема!.. Сгинет он с нечистым, сгинет.
– Не беспокойся, жить будет. И песни еще петь будет…
– Сгинет, сгинет!.. Ревком-то ваш ноне… гореть будет… огнем-пламенем… пожарище будет… свекор-то… как он… в ревкоме держать будете?
– Если будет гореть ревком – и он сгорит с Митрофанием и Варфоломеюшкой.
– Спаси и сохрани!.. Сторожите ревком-то! Сторожите. Пришла, чтоб сказать. Виденье было мне.
Кто-то постучал с улицы; Меланья испуганно попятилась. И – вон из избы.
– Чавой-то она? – удивился Зырян.
– Может, Филимон стучал, – сказала Ланюшка.
Из горницы вышла Дуня с Демкой на руках.
– Это и есть Меланья-тополевка, про которую вы говорили? – спросила у Ланюшки. – Какая она запуганная, ужас. Как дикарка. Платком-то как повязалась – только глаза и нос видно.
Стук раздался в избяную дверь.
– Ну, кто там? Заезжай! – ответил хозяин.
Согнувшись под косяком двери, в избу вошел здоровенный казак в рыжей бекеше, в папахе, сабля в рыжих ножнах и красная, аккуратно подстриженная борода подковою.
– Боженька! – вскрикнула Дуня. – Мой хорунжий, Ной Васильевич! Я вам говорила, Аркадий Александрович, как ехала с ним из Петрограда.