Конь с розовой гривой (сборник)
Шрифт:
А может, отдыхать сели? Тогда пропащее дело. Но из-за бугра появляется голова в белом платке, даже сначала один только белый платок, а потом лоб, а потом лицо, а потом уж и другого человека видно становится – это девчонка. Кто же это идёт-то? Кто? Да идите же вы скорее!..
Я не свожу взгляда с двух людей, разморённо идущих по дороге. По походке ли, по платку ли, по жесту ли руки, указывающей девчонке прямо на меня, а скорее всего на поле за бочажиной, узнал я бабушку.
– Ба-абонька! Миленька-а-а!.. Ой, бабонька-а-а! – заревел я, повалился в грязь и больше уж ничего не видел.
Передо мной остались замытые водой скаты этой проклятой ямы. Даже
– Ба-а-а-ба-а-а! Ба-абонька-а-а! Ой, тону-у-у!..
– Тошно мне, тошнёхонько! Ой, чуяло моё сердце! Как тебя, аспида, занесло туда? – услышал я над собой крик бабушки. – Ой, не зря сосало под ложечкой!.. Да кто же это тебя надоумил-то? Ой, скорее!..
И ещё дошли до меня слова, задумчиво и осудительно сказанные голосом Таньки левонтьевской:
– Уж не лесаки ли тебя туды затассили?! Шлёпнула доска, другая, и я почувствовал, как меня подхватили и, ровно бы ржавый гвоздь из бревна, медленно потянули. Я слышал, как с меня снимались сапоги, хотел крикнуть об этом бабушке, но не успел. Дед выдернул меня из сапог, из грязи. С трудом вытягивая ноги, он пятился к берегу.
– Обутки-то! Сапоги-то! – показала бабушка в яму, где колыхалась взбаламученная грязь, вся в пузырях и плесневелой зелени.
Безнадёжно махнул рукой дед, поднялся на межу и лопухами стал вытирать ноги. А бабушка дрожащими руками обирала с моих новых штанов пригоршнями грязь и торжествующе, ровно бы доказывая кому-то, кричала:
– Не-ет, сердце моё не омманешь! Токо кровопивец этот за порог, а у меня уж так и заныло, так и заныло… А ты, старый, куды смотрел? Где ты был? А если бы загинул ребёнок?!
– Не загинул же…
Я лежал, уткнувшись носом в траву, и плакал от жалости к себе, от обиды. Бабушка взялась растирать мне ноги ладонями, а Танька шарила по моему носу лопушком, ругалась вперебой с бабушкой:
– Ох, каторжанец Шанька! Я папке Левонтию всё-ё рашшкажу!.. – и грозила пальцем вдаль.
Я глянул, куда она грозила, и заметил клубящуюся уже возле заимки пыль. Санька чесал во все лопатки к заимке, к реке, чтобы укрыться где-нибудь до лучших времён.
… Четвёртый день лежу я на печке. Ноги мои укутаны в старое одеяло. Бабушка натирала их по три раза за ночь настоем ветреницы, муравьиным маслом и ещё чем-то едучим и вонючим. Ноги мои жгло теперь и щипало так, что впору завыть, но бабушка уверяла, что так оно и должно быть, – значит, вылечиваются ноги-то, раз жжение и боль чуют, и рассказывала о том, как и кого в своё время вылечила она и какие ей за это благодарствия были.
Саньку бабушка изловить не могла. Как я догадывался, дед выводит Саньку из-под намеченного бабушкой возмездия. Он то наряжал Саньку в ночное пасти скотину, то отсылал в лес с задельем каким-нибудь. Бабушка вынуждена была поносить дедушку и меня, но мы люди к этому привычные, и дед только кряхтел да пуще дымил цигаркою, а я похихикивал в подушку да перемигивался с дедом.
Штаны мои бабушка выстирала, а сапоги мои так и остались в бочажине. Жалко сапоги. Штаны тоже не те уж, что были. Материя не блестит, синь слиняла, штаны разом поблёкли, увяли, как цветы стародубы в кринке. «Эх, Санька, Санька!» – вздохнул я. Но почему-то мне уже Саньку жалко сделалось.
– Опять рематизня донимает? – поднялась на приступок печки бабушка, заслышав мой вздох.
– Жарко тут.
– Жар кости не ломит. Терпи. А то обезножеешь. – А сама к окну, приложила руку, выглядывает: – И куда он этого супостата спровадил? Ты погляди-ко, матушка ты моя, они на меня союзом идут!
Ну погодите, ну погодите!..А тут ещё курицу дед проворонил. Курица эта пёстрая вот уже лета три норовила произвести цыплят. Но бабушка считала, что для этого дела есть более подходящие курицы, купала пеструшку в холодной воде, хлестала её веником и принуждала нести яйца. Хохлатка ж проявила упрямую самостоятельность, где-то втихую нанесла яиц и, не глядя на бабушкин запрет, схоронилась и высиживала потомство.
Ищет Саньку бабушка, ищет курицу и никак не найдёт, а нас с дедом ей ругать уже не интересно.
Вечером вдруг засветилось в окне, замелькало, затрещало – это за ключом, на берегу реки, шалаш, сделанный по весне охотниками, вспыхнул. Из шалаша с паническим кудахтаньем выпорхнула наша хохлатка и, не задевая земли, взлетела на избу, вся взъерошенная, клохчущая.
Началось дознание, и скоро выяснилось – это Санька унёс табачку из корыта деда, покуривал в шалашике и заронил искру.
– Он так и заимку спалит, не моргнёт, – шумела бабушка, но шумела уж как-то не очень строго, грозно – должно быть, из-за курицы смягчилась.
Сегодня она сказала деду, чтоб Санька не прятался больше, ночевал бы дома. После обеда бабушка унеслась в село. Дел, говорит, у неё там много накопилось. Но она это так говорит, для отвода глаз. Дел у неё, конечно, всегда хватает, однако ж главное в том, что без народу она обходиться не может. Без неё в селе, как без командира на войне, разброд и отсутствие дисциплины.
От тишины ли, оттого ли, что бабушка наладила замирение с Санькой, я уснул и проснулся уж на закате дня, весь светлый и облегчённый. Свалился с печи вниз и чуть не вскрикнул. В той самой кринке с отбитым краем полыхал огромный букет алых саранок с загнутыми лепестками.
Лето! Совсем уж полное лето пришло!
У притолоки Санька стоял, на меня поглядывал, на пол слюной цыркал в дырку меж зубов. Он жевал серу, и слюны накопилось у него много.
– Откусить серы?
– Откуси.
Санька откусил шматок коричневой серы. Я тоже принялся жевать её с прищёлком.
– Хорошая сера! Лиственницу со сплава к берегу прибило, я и наколупал. – Санька цыркал слюной от печки и аж до окна. Я тоже цыркнул, но мне на грудь угодило.
– Болят ноги-то?
– Не-е. Совсем чуточку. Я уж завтра побегу.
– Харюз хорошо стал брать на паута и на таракана тоже. Скоро на кобылку пойдёт.
– Возьмёшь меня?
– Так и отпустила тебя Катерина Петровна!
– Её ж нету!
– Припрётся!
– Я отпрошусь.
– Ну, если отпросишься, другое дело. – Санька обернулся назад, ровно бы принюхался, затем подлез к моему уху: – Курить будешь? Вот! Я у дедушки твово утянул. – Он показывает горсть табаку, бумаги клок и обломок от спичечного коробка. – Курить мирово. Слышал, нет, как я вчерась шалаш подпалил? Курица оттеда турманом летела! Умора! Катерина Петровна крестится: «Восподь, спаси! Христос, спаси!..» Умора!
– Ох, Санька, Санька, – совсем уж всё прощая ему, повторил я бабушкины слова. – Не сносить тебе головы отчаянной!..
– Ништя-ак! – с облегчением отмахнулся Санька и вынул из пятки занозу. Брусничиной выкатилась капля крови. Санька плюнул на ладонь и затёр пятку.
Я смотрел на нежно алеющие кольца саранок, на тычинки их вроде молоточков, высунувшиеся из цветков, слушал, как на чердаке возились, наговаривали меж собой хлопотливые ласточки. Одна ласточка недовольна чем-то – говорит-говорит и вскрикнет, как тётка Авдотья на девок своих, когда те с гулянья домой являются.