Концертмейстер

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:

Концертмейстер

Концертмейстер
6.67 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Annotation

«Концертмейстер» — психологический роман о превратностях судьбы талантливого композитора и исполнителя в XX веке в СССР.

Новый роман о жизни семьи Норштейнов-Храповицких, простой и сложной одновременно, как у миллионов советских граждан… 1985-й год. К власти пришел новый генсек М.С. Горбачев. Началась перестройка. Общественная активность поощрялась пуще прежнего, а те, кто хранил равнодушие к переменам, составляли меньшинство. К такому меньшинству относился восьмидесятилетний композитор Лев Семенович Норштейн, автор девяти симфоний, двух балетов и множества произведений для фортепиано… «Все смешалось в доме Норштейна…»

Максим Замшев

Часть первая

1985

1948

1953

1985

1953–…

1948

Часть вторая

Арсений

1948

1970

1948

1985

1948

1985

Часть третья

1948

1985

1948–1949

Арсений

1985

1949

1985

1949

Часть четвертая

Арсений

1949

1985

Арсений

1949

1985

1949–1951

1985

1956

1985

1956

1985

1966

Часть

пятая

Арсений

Часть шестая

1985

1975

1985

Часть седьмая

Максим Замшев

Концертмейстер

Часть первая

1985

Всю ту зиму шептались о том, что Черненко уже мертв, а члены Политбюро скрывают его смерть, схлестнувшись в яростной схватке за власть. Когда же шестой, и самый краткосрочный, вождь СССР все-таки скончался, а сменил его седьмой, энергичный и по партийным меркам почти юный, Михаил Горбачев, советские граждане увлеклись политикой не на шутку, во всей ее заразительной и демагогически бессмысленной полноте. Увлекались с наивной горячностью, хотя о настоящих пружинах политической жизни мало кто имел хоть какое-нибудь представление. Все тонуло в домыслах, сплетнях, пересудах, абсурдных выводах, а мнящие себя проницательными интеллигенты глубокомысленно покачивали головами чаще обычного.

Невысокий, живенький, с пятном на лысине, с уютным, чуть простонародным говорком, новый Генеральный народу в целом глянулся. В его бесконечных речах с приторным фрикативным «г» всякий открывал что-то важное для себя. Военные, как и при любой смене власти, надеялись, что порядка станет больше, студенты размечтались, что из институтов прекратят забирать в армию, барышни предполагали, что по каким-то неведомым причинам будет преодолен дефицит разного модного импортного тряпья, трезвенники помышляли выйти наконец на первый план, учителя, врачи и творческие работники всерьез заговорили о свободе слова. И даже управдом композиторского дома на улице Огарева Глафира Петровна Толстикова, пересказывая в очереди за продовольственным заказом одну из речей Михаила Сергеевича, в той части, где она касалась капитального ремонта и бесчинства шабашных бригад, смотрелась необычайно воодушевленно. Слушали ее заинтересованно, сочувственно и немного пристыженно. Советские люди часто испытывали стыд по поводу и без повода.

Слава нового рулевого росла, как тесто для домашних пирожков, которые в то время домохозяйки регулярно пекли накануне государственных и семейных праздников.

После памятного апрельского пленума диковинная «гласность» разбередила слабые мозги граждан до полнейшего беспорядка, объявленная руководством партии перестройка приняла характер вполне мифологический, а слово «ускорение» в устах партийных боссов зазвучало с почти космической силой и загадочностью, словно они не советские начальники, а персонажи популярных в СССР романов Герберта Уэллса и Рэя Брэдбери.

1985 год подходил к концу, а народ преисполнялся уверенностью, что все только начинается.

Жилось явно веселей, общественная активность поощрялась пуще прежнего, а те, кто хранил равнодушие к переменам, составляли обидно малое меньшинство.

К такому меньшинству относился восьмидесятилетний композитор Лев Семенович Норштейн, автор девяти симфоний, двух балетов и множества произведений для фортепиано. Он был на редкость бодр и подвижен для своих лет, при любой возможности совершал длинные моционы, не предавался унынию, жадно и много читал, но на новости из внешнего мира реагировал крайне избирательно, отстраняясь раздраженно от всего, что считал несущественным и что обычно пыталась до него донести дочка, Светлана Львовна, по мужу Храповицкая, дама чрезвычайно политизированная, уже много лет безрезультатно боровшаяся с собственным курением и вопиющей некомпетентностью управдома Толстиковой. Живо интересовался Лев Семенович лишь делами своего младшего внука Дмитрия, в этом году заканчивавшего школу. Последние месяцы старика волновало, что Димка, похоже, не на шутку увлекся дочерью их соседа по подъезду, музыковеда Эдварда Динского. Динский, по мнению Норштейна, запятнал себя мерзкими статьями, проклинавшими композиторов-авангардистов, попавших в так называемый список Хренникова. Не сказать, что Лев Семенович так уж симпатизировал Денисову, Кнайфелю, Смирнову, Губайдулиной, Фирсовой и другим, испытавшим в 1979 году огонь критики руководителя Союза композиторов СССР за безудержную приверженность модернистским мантрам, просто он держал Динского за человека, опасно неискреннего, неизменно с аморальной ловкостью исполняющего чьи-то установки, и ничего больше. Жена его, преподававшая в консерватории теоретические дисциплины, жила и действовала под стать мужу.

Не хватало еще породниться с этой семейкой…

Норштейн часто вспоминал, как случайно, спустя несколько дней после зубодробительного выступления Тихона Николаевича Хренникова, услышал разговор заведующего кафедрой композиции Московской консерватории Альберта Лемана с Еленой Фирсовой. Леман назойливо выспрашивал у женщины, что у нее и ее соратников произошло с Тихоном Николаевичем, и рекомендовал прийти к первому секретарю Союза композиторов и поговорить… Дело было в подмосковном Доме творчества композиторов «Руза», в умиротворяющий послеобеденный час, на скамейке напротив столовой. Тогда он подумал: «Хорошие времена! При Сталине после такого разноса вряд ли его фигуранты поехали бы на летний отдых как ни в чем не бывало». Потом околомузыкальная общественность выработала версию: Хренников якобы обиделся, что модернисты без спроса отдали свои произведения для исполнения на Западе и на эти концерты собралось немало публики, тогда как на проходящих по официальной линии премьерах сочинений советских корифеев во главе с могущественным Тихоном никакого ажиотажа не наблюдалось, и что после всего этого лидер авангардистов Денисов объявил Союзу композиторов непримиримую войну.

Но Норштейн не особо в это верил.

Ни в мотивацию Хренникова, ни в войну Денисова. Он давно жил и не раз убеждался, что такие вещи так просто не объясняются.

Внук о своей

симпатии к дочке Динского, разумеется, не распространялся. Но как-то, около месяца назад, во время своего очередного, ни в какую погоду, кроме проливного дождя, не отменяемого моциона, Лев Семенович увидел молодых людей, о чем-то увлеченно болтающих на скамейке под облетевшими липами, возле детской площадки напротив дома, и это его насторожило — больно загадочный у них был вид. Они окликнули его. Он подошел, поучаствовал в необязательном разговоре о своем самочувствии и о том, поедет ли он, как обычно, в январе в Рузу. Сияющие глаза внука не позволяли ошибиться в том, кого тот выбрал объектом первой серьезной любви. Он и раньше замечал этот беспричинный горячечный блеск и радовался тому, что мальчик взрослеет и обретает чувственность. Но когда прояснилось, по кому блестят его карие глаза, старый Норштейн огорчился. Лучше бы он влюбился в какую-нибудь одноклассницу!

Аглая всегда выделялась среди сверстниц, и не только… Нет, она не блистала красотой, но нечто такое присутствовало в ее ямочках на щеках, в прямых русых волосах, в изящной повадке, в улыбке с мягким прищуром, что заставляло пристальней всматриваться в нее всем, кто с ней сталкивался. В детстве она часто заговаривала со взрослыми на серьезные темы, чем и поражала, и смешила старших. «Какой она выросла? А вдруг девица так же цинична, как ее папаша? — терзался Лев Семенович. — Тогда Димка обречен страдать. Наверняка у нее полно ухажеров. Вряд ли она относится к мальчишке серьезно. Так, баловство».

Норштейны жили в доме Союза композиторов, на улице Огарева, 13. Дом был построен в 50-е и теперь выглядел памятником монументального строительства той поры. Его длинное многоподъездное тело врезалось в улицу Огарева под прямым углом. Тут же находились и Дом композиторов, и Союз композиторов, и нотная библиотека. Целый комплекс. Музыкальный город в городе. Казалось бы, лучше не придумаешь. Существование рядом с единомышленниками всяко лучше, чем житье среди другой, менее подходящей публики. Но Норштейн с недавнего времени относился крайне прохладно к своим коллегам по цеху, и соседство с ними не добавляло ему положительных эмоций. Чем так провинились советские композиторы перед Львом Норштейном? В общем-то ничем. Просто после смерти Шостаковича Норштейн начал глобально разочаровываться в композиторской профессии. Его преследовала мысль, что бесконечное обновление музыкального языка окончательно исчерпано. После великих Прокофьева и Шостаковича никому больше не удастся создать ничего такого, что не вызвало бы у обычных слушателей отторжения и непонимания. Все поиски уже давно свелись к музыкально-смысловой неразберихе и обречены на почти немедленное забвение. Скоро серьезная музыка будет доставлять удовольствие лишь профессионалам, превратится в череду тембровых и формальных фокусов, в брызги авторского эго. А от всего огромного числа советских композиторов, безмерно тщеславных, амбициозных и гордых, в истории музыки почти никого не останется. «А как же Свиридов?» — спросил он себя. Исключение, потонувшее в странных философских омутах, невероятный талант, ни с того ни с сего возомнивший себя тем, кто решает, что для русской музыки хорошо, а что плохо. Поначалу он пугался таких своих рассуждений, но заставить себя остановиться и забыть этот морок не получалось. Чем чаще он пытался опровергнуть сам себя, тем больше находилось примеров, подтверждающих его горчайшую правоту. Увы… Теперь его охватывало жалостливое презрение к себе и к коллегам, тщетно пытавшимся чего-то достичь, но не достигших. Нельзя быть не гением. Когда в мире столько гениальной музыки, писать не гениально недопустимо. И зачем нужен этот хорошо оплачиваемый, поднятый до социальных небес отряд советских композиторов?

Сознавал ли сам Норштейн, что его разочарование изрядно подпитывало произошедшее с Александром Лапшиным?

Тот, кто мог стать первым в русской музыке, затерян в глубине своей нелепой судьбы и не собирается из нее выбираться.

И уже не выберется.

С Лапшиным Норштейна в конце тридцатых познакомил Николай Яковлевич Мясковский, в классе которого тот учился на несколько лет позже, чем сам Лев Семенович. После окончания консерватории Норштейн сохранил со своим учителем близкие творческие отношения, и Николай Яковлевич не возражал против того, что его бывший ученик частенько заходит к нему и наблюдает, как он занимается с новыми подопечными. Лапшина Норштейн сразу выделил из других студентов-композиторов. Даже внешне он отличался. Интеллигентный, собранный, тонкий. Ни грамма бравады. Да и работы его обращали на себя внимание особой органичностью, стремлением индивидуализировать каждую фразу. Запомнил Лев Семенович хорошо тот день, когда Шура показывал учителю свою дипломную работу, вокально-симфоническую поэму «Цветы зла» на стихи Бодлера. Звучало ошеломляюще свежо и талантливо. Норштейн ликовал, но Мясковский хмурился, будто предчувствуя катастрофическую драму, ожидавшую Лапшина в будущем. То, что Шуриньку лишили консерваторского диплома из-за этой поэмы, сочтя ее упаднической, — еще полбеды, потом судьба, сменив гнев на милость, сделала его в 1941 году членом Союза композиторов, оставила живым в ополчении, куда он записался сразу после начала войны, и дала возможность с 1945 по 1948 год преподавать в Московской консерватории. И даже то, что его в разгар борьбы с космополитизмом выгнали с работы, обрекая его и его семью на полуголодное существование от одного случайного заработка до другого, можно было стерпеть — все же не арестовали и не убили. Но после реабилитации и возвращения в Москву в 1956 году племянницы Милицы Нейгауз Веры Прозоровой, сообщившей всему музыкальному сообществу, что Александр Лапшин донес на нее в органы, жизнь Лапшина превратилась в форменный ад. Тогда вернувшимся из ГУЛАГа верили безоговорочно. А среди друзей Прозоровой были Рихтер, Нейгауз, Фальк, Пастернак. Лапшина отвергли, его прокляли, с ним демонстративно не здоровались, не хотели учить его произведений. Возможность дать ему шанс объясниться даже не обсуждалась. После смерти тиранов пострадавшие от них обретают тираническую беспощадность по отношению к тем, кого полагают виновными в своих бедах. В 70-е, до отъезда в Израиль, только Рудольф Баршай осмеливался исполнять музыку Лапшина после десятилетий забвения. Лев Семенович посетил один такой концерт. Сочинения были по-своему великолепны, оригинально продолжали Малера, при этом звучали удивительно по-русски чисто и трогательно. Но клеймо предателя все же нарушило нечто в лапшинском идеально гармоничном внутреннем строе, ноты будто чем-то перебаливали и не могли никак преодолеть нарастающую хворь.

Книги из серии:

Без серии

Комментарии: