Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Концертмейстер
Шрифт:

Когда Отпевалову сообщили, что к ним угодил с инфарктом заместитель директора Пушкинского Дома, он порядком разволновался. За всю свою многолетнюю врачебную практику он никогда не лечил литератора. Видимо, они от сердечных болезней сразу умирают.

Неужели можно будет показать кому-то свои стихи и получить наконец профессиональную оценку? Хотя сейчас рано об этом даже помышлять. Сейчас пациенту точно не до его стихов. Но вдруг установится контакт? Случалось, что с некоторыми своими больными он доходил до полной почти откровенности. Восстановление после сердечных кризисов требовало доверия к врачу больше недели в иных случаях. Ведь выздоравливающим предстояло пересмотреть весь свой образ жизни. А без регулярных консультаций специалиста это подчас дается с большим трудом. Может, и здесь что-то подобное получится?

Надо попробовать.

В этих размышлениях опытного врача мальчишеский восторг неофита и желание, чтобы твоим творчеством восхитились, пересиливали не только врачебную этику, но и даже больничный распорядок, строго обязательный для всех. Он никогда бы не решился показать свои тексты кому-то из профессионалов: боялся сухой вежливости, в которой будут закутаны насмешки. Но тот, кого лечишь, — это другое.

Если бы кто-то из двух спящих сердечников, делящих с Храповицким больничную палату, проснулся, то подивился бы диковинному тихому разговору врача с больным. Но этого не произошло.

— Не сердитесь за хлопоты, что мы вам доставляем, — попросил Отпевалов, осознав, что дальнейший разговор о литературе чересчур утомляет Олега Александровича, — но думаю, что вы быстрее восстановитесь в отдельной палате. — доктор улыбнулся почти торжествующе. — В самое ближайшее время вас туда переведут. Я сейчас дам такое распоряжение.

Прощаясь, Отпевалов сообщил, что о его здоровье еще справлялась какая-то женщина.

— Кто же это? — удивился Олег Александрович.

— Представилась Светланой Львовной. Более ничего не скажу. Не в курсе. Мне дежурная сестра передала.

Храповицкий вздрогнул, будто по всему его телу прошел разряд неведомого тока.

1949

Лапшин в ту новогоднюю ночь напился едва ли не впервые в жизни. Напился до потери себя, до дурковатой смелости, до бессмысленных, сбивчивых откровений ни о чем. Возможно, он так подсознательно готовил себя к тому, чтобы все же рассекретить доносчицу. Но даже такой дозы алкоголя ему не хватило, чтобы совершить этот самоубийственный шаг.

Надо сказать, что в ту ночь у Гудковой каждый был пьян по-своему.

Сенин-Волгин, обычно едкий, не упускающий случая кого-нибудь поддеть или указать кому-нибудь на его несовершенство, от выпитого не заводился, как обычно, а мрачнел, погружался в себя, на лице его отображалась безнадежная тоска. Танечка Кулисова, наблюдая, как напивается ее возлюбленный, тоже позволила себе пару рюмок и почувствовала себя как-то странно: не пьяной, но вдруг потерявшей внутреннюю твердость, готовой уступать всем и каждому, и то, что Лапшин глотает водку как воду, ее перестало пугать. Франсуа, друг и, по всей видимости, жених хозяйки, сначала все время обнимал Людочку за плечи, держал ее за руку, а потом уселся во главе стола, как кукла на самоваре, и время от времени задремывал, иногда смешно просыпаясь и непонимающе водя глазами туда-сюда. Света Норштейн пунцово раскраснелась, ее черные густые волосы растрепались, будто в комнате дул сильный ветер, она все время затевала с кем-то какой-то специальный разговор, но ее темы никого не интересовали. В конце концов она надулась, отнесла свой стул в угол комнаты и села, уплетая за обе щеки испеченный хозяйкой яблочный пирог.

Шнеерович и Генриетта Платова вдруг воспылали друг к другу симпатией. Общались только вдвоем, и чем дальше утекала ночь, тем чаще они выходили вместе покурить. Во дворе за сараем они целовались с каждым разом все жарче и жарче, а Михаил все больше позволял своим рукам под накинутым на молодое тело девушки полушубком.

Вера Прозорова, как всегда, красовалась, что-то с увлечением рассказывала о своих друзьях Рихтере, Пастернаке, о муже ее тети Генрихе Нейгаузе, о том, как она недавно была в Переделкине у Пастернаков и как там все по-другому, не так, как везде. То, что ее не очень внимательно слушали, не сбивало ее с толку. Она вещала с неоскудевающим энтузиазмом. Уже под утро в комнату к Гудковым ворвался пьяный сосед-инвалид и покусился на то, чтобы поцеловать Прозорову в губы. Хама выталкивали всей компанией.

Он кланялся и извинялся.

Как только загрохотали по Москве трамваи, вернулись на маршруты троллейбусы и автобусы, загудели поезда метро и зашипели электрички, гости разошлись.

В

таком составе эта компания собиралась в Борисоглебском в последний раз.

Часть четвертая

Арсений

Ленинград для Арсения в первые месяцы их с отцом отдельной от всей семьи жизни обернулся катастрофой. Его удручало буквально все. Особенно огромная, какая-то нежилая и отталкивающая квартира бабушки и дедушки по отцовской линии, недавно покинувших этот мир. Каждая вещь в ней словно говорила: здесь жили люди, а потом умерли. Отец до последнего дня убеждал Арсения не переезжать с ним в Ленинград. Его-то позвали на работу в Пушкинский Дом, с ним все в порядке, а как же Арсений бросит учебу в Гнесинском институте? Но решение сына не подлежало пересмотру. Отца одного он не оставит.

Во время зимних студенческих каникул 1975 года Олег и Арсений Храповицкие перебрались в Питер. Позади у них было полтора года ада. Впереди — неизвестность. Пока ад нарастал, крохотная надежда на то, что он все же закончится, не умирала. Теперь кошмар превратился во что-то цельное, неизменяемое, почти привычное, застрял огромным осколком в сознании, бесконечно кровоточил. Арсению оформили перевод в Ленинградскую консерваторию, и со второго семестра третьего курса он стал студентом молодого педагога Семена Михнова. О своей проблеме с выходами на сцену он рассказал наставнику сразу. Тот сперва попробовал заставить студента преодолеть себя, но потом бросил эти попытки, натолкнувшись на нечто для себя необъяснимое.

Экзамены и зачеты Арсений сдавал в классе. Ему делали исключение.

Никакой сцены, никакого намека на публику. Только комиссия. И то… за дверью. Педагоги кафедры и сами не могли себе объяснить, как на такое пошли. Но не отчислять же талантливейшего студента!

Весной 1975 года Ленинград наконец подпустил к себе Арсения, разрешил ему открыть свои кладовые и снисходительно наблюдал, как он удивлен их содержимым. Своеобразный курс молодого бойца закончился. Они с отцом словно выбирались из болота, медленно, шаг за шагом, боясь резких движений и в то же время чуя смертельную опасность промедления. Старший Храповицкий обрел почву под ногами раньше и помог обрести ее сыну.

Может ли отец стать девятнадцатилетнему юноше и отцом, и матерью сразу? Наверное, нет. Но у Олега Александровича получилось нечто большее. Он сумел так подстроиться под взрослеющего ребенка, что тот ощущал себя постоянно в безопасности, при этом абсолютно не тяготясь опекой. Да и не было никакой опеки. Была только отцовская и сыновняя любовь и острое и отчаянное осознание того, что надо держаться.

Из библиотеки Пушкинского Дома Олег Александрович регулярно приносил какие-то поэтические книги, и Арсений зачитывался ими, особенно Блоком. Часто всплывали в памяти синие корешки томов «Большой серии поэта» из их московской домашней библиотеки. Но он гнал от себя это. Того уже не будет.

Теперь боль многих русских стихов переживалась по-иному. Прежде он воспринимал ее чуть со стороны. И вот она ворвалась в него: свои страдания он сопоставлял с теми, о которых читал. Легче от этого не становилось, но это все же было лучше, чем погибать от единственной, ни с чем не сравнимой собственной беды.

Изначально, при первом осознании сложности мира, для Арсения вера в искусство существовала неотделимо от веры в жизнь. Разрыв отца с матерью, да еще такой безжалостный с материнской стороны, подорвал в Арсении обе веры. Подорвал достаточно сильно. Дошло до того, что в первый месяц их ленинградской жизни он как-то за ужином признался отцу, что, скорее всего, бросит учебу, поскольку не видит в профессии для себя никакой перспективы. Лучше поменять профессию, пока не поздно, говорил он отцу так, будто речь шла о чем-то совсем обыкновенном. Олег Александрович пришел в ужас от услышанного. Но в спор с сыном сразу не вступил. Понял, что надо подождать. Здравый смысл и талант рано или поздно перевесят временное малодушие. Что в итоге и произошло. И поэзия сыграла в этом не последнюю роль. В первую голову Блок. В нем Арсений нашел такую несгибаемую творческую волю, что она словно перешла и на него. Нельзя отступаться от того, чему столько отдал. Нельзя, что бы ни случилось.

Поделиться с друзьями: