Конец бабьего лета
Шрифт:
— Вот видишь, значит, он прав, — снова растерялась Мария.
— Оба вы правы, что за дело болеете, а по правы — что поделить его не можете; звонил он мне, жаловался.
— Ой, божечки! С нами спектакль разыгрывает и на нас же жалуется!
Любовь Николаевна сказала сдержанно:
— Слабость свою не хотел вам показывать.
— А тебе?
— А мне — обязан, но, в общем… вопрос не из простых.
Помолчав, Мария заулыбалась, засияла:
— Божечки, так я ж и возьмусь за него. А то… Бабам хоть на глаза не показывайся. А так, робили вместе и робить будем.
Мария,
— Берись, только… мы с тебя спросим и перестройку, и механизацию фермы, и привлечение молодежи с ее запросами. В том числе и работу в две смены. Так что обдумай все, заведовать молочным цехом на комплексе спокойнее и зарплата твердая.
— Ладно, место хорошее, найдем кого, — Мария по-прежнему улыбалась.
— Берестень за тебя держится.
— На правлении решим.
— Ты и свои вопросы не отбрасывай. Бабьи. Иван-то как? Определились?
— Иван… — Улыбка погасла. Мария задумалась. — Иван… двадцать лет где-то, в чужих постелях выкачанный. Ох, Люба…
— Не спеши выгонять, если в душе что осталось.
Молодые годы не сбросишь.
— Но и не либеральничай. Жалость бабу губит. Хорошенько себя послушай и решай.
— Как решать-то, Любочка?
— Не знаю, Маша. Просто не знаю.
Иван сидел за столом и с беспокойством наблюдал за Марией, которая сложила в хозяйственную сумку продукты, сунула бутылку вина. Подошла к зеркалу, уложила волосы, подвела помадой губы.
Беспокойство Ивана усилилось.
— Пирушка какая? — осторожно спросил он.
— Своим бабским гуртом собираемся.
Мария повязала косынку, накинула плащ.
— Дела все, — с преувеличенным сочувствием произнес Иван, пытаясь завязать разговор. — Когда же поговорим с тобой, Маша? Определиться надо бы.
— Вот и определяйся, — отрезала Мария. — Я-то при чем?
Взяла сумку. Застегнула плащ.
— Ох, и смелости ты набралась, — Иван изобразил подобие улыбки. — Через кран переливается. А тихая была, терпеливая.
И за что тебе награды-то дали? За смелость или за терпение?
— И за терпение тоже, — ответила Мария, пытаясь понять, к чему он клонит. — Пила я свою бабью долю и никому на то не жаловалась.
— Так уж и никому. — Иван игриво посмотрел на Марию. — Такая баба любого мужика в жар кинет.
— Ну?! Дальше что же? Договаривай. Чего замолчал?
— Вот и ну. А дальше то, что красота твоя, Маша, при тебе осталась. А по мне так еще краше ты стала. Неужто все забыла?
— Забыла. Все забыла.
— Так вспомни…
— И вспоминать нечего! Нет у меня памяти про нас с тобой, Иван. Далеко ушла та моя память. И лучше не трожь ее. Слышишь?! Не трожь! В ней и сгореть тебе недолго!
Дверь за ней захлопнулась. У Ивана злобно вздулись желваки.
Медленным взглядом обвел комнату, на стене висели грамоты Марии, разных лет фотографии.
Вот фотография молодых Марии и Ивана, вот Надя с мужем и сыном, Надя в школьной форме. Гришу принимают в пионеры, Гриша на комбайне.
Праздник урожая. Портрет Марии с наградами, вручение награды, Мария с маленьким внуком на руках, счастливое лицо Марии.Стена смотрела на Ивана его фамилией — Добреня.
Артемка Липский наяривал на гармошке марш.
— Ну, вояки! — весело выкрикнул он: — Самого Берестеня заставили отступиться!
Принаряженные доярки шумно суетились вокруг стола, выкладывая из принесенных корзинок провизию, комментируя последние события.
— Заслужили бабы и выпить и закусить! Стол заставляли праздничной закуской.
— Отступился бы.
— Дожидайся.
— Мария его к стенке прижала.
— Тише, разгалделись, — крикнул Артемка, — тосту надо сказать, тосту! Речу закатить! Или мне поручите?
— Сядь! — приказала Алена Липская. — Мария пусть скажет.
Мария поднялась. Сегодня по праву за ней слово. Надо сказать самое главное. Все ждали.
— Вспомнилось мне, — начала она тихо, — после войны выделили нам двенадцать коровенок. От колхоза нашего только и осталось, что одно название. Тряслись мы над ними с Любой и рассказать нельзя как. С этих коровенок и началась ферма. Всякое потом бывало. И кормить коров было нечем. И председатели менялись. А робили мы, бабы, робили. Наша она, ферма, трудом и потом приобретенная. Потому и держимся мы за нее. Новое дело начинаем, а для нас оно старое, привычное. Кто это сказал «списанные бабенки»?
— Клавка, Клавка сказала! — закричала Алена Липская.
— А Клавка-то где? — спохватилась Груша.
— Нет, не списанные мы бабы. На нас вся жизнь держится, — Мария говорила просто, сердечно. — А потому, давайте выпьем за нас, простых баб.
Клавка Микусева в свадебном платье и фате шла по деревенской улице под руку с Гришей. На нем — черный костюм. В петлице цветок. Клавдия шла гордо неся голову.
— Клава, — тихо говорил Гриша. — Не кончится это добром.
— Увидишь, при народе она и слова не скажет.
— Бабы, гляньте! — завопила Алена Липская. — Клавка фату надела!
Все бросились к окну. «Молодожены» шли прямо к дому Груши.
— Артистка! Ну, артистка, — стрекотала Алена. — Детям своим зады бы сидела подтирала! А она в фате разгуливает!
— Стихни ты! — прикрикнула Груша.
У Марии задрожали губы, она тихо охнула и выбежала из комнаты.
Иван сидел на колоде, вставлял в грабли новые зубья. Мария влетела во двор, увидела Ивана. Боль кольнула сердце, она задохнулась, вскрикнула:
— Божечки! Чего сидишь, как истукан! Сына… уводят…
Иван ничего не понял. Из-под повети вышел старик. Оперся о вилы.
— Гришу… Гришу Клавка окрутила. — У Марии ручьем потекли слезы.
Старик в сердцах сплюнул:
— Ремня бы ему, сопляку.
— Сядь. — Иван отложил грабли, взял Марию за руку. Она беспомощно опустилась на колоду. — Обмозговать надо.
— Что мозговать? Что? При всем народе! Срам какой, божечки! — Мария не могла успокоиться.
— А потому что распустился, — продолжал свое дед.