Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Клянусь тебе, что я не шучу. Просто-напросто я бы одним махом избавил от страданий всех этих жалких людей, которых жизнь так чудовищно обманула… Мы взлетели бы все в одном ослепительном фейерверке… Получился бы костер Сарданапала, [11] пожалуй даже еще почище. Это была бы смерть в современном духе, мы бы заживо схоронили себя под нашими миллионами.

— Да он рехнулся! — воскликнула одна из женщин, внезапно вскочив с места и размахивая над столом руками. — Я больше здесь не останусь, я сейчас уйду!

11

Сарданапал — легендарный ассирийский царь. По преданию, осажденный в Ниневии восставшими мидянами и халдеями, сжег себя во дворце вместе со своими женами и сокровищами.

Остальные тоже пришли в смятение. Подогретые вином, обезумев от страха и гнева, они набросились на Антонена и Ренье, которого в общей суматохе они то злобно щипали, то начинали вдруг ласкать. Маленький

Рассанфосс визжал:

— Ого! Здорово же все вы цепляетесь за вашу собачью жизнь!

Потоки «Клико» [12] усмирили это восстание. Чтобы окончательно споить женщин, Ренье подливал им шампанское в большие бокалы, а они, уже мертвецки пьяные, все еще тянули вино, напевая при этом непристойные песенки. Антонен и Ренье не хотели поддаваться их ласкам. Тогда, подстегиваемые смутною жаждой наслаждения, они, обнимая друг друга и целуя в плечи, стали все кружиться в каком-то диком танце.

12

«Клико» — марка шампанского (по названию французской фирмы).

— Вот так здорово! Что же мы с тобой за мерзавцы, старина Антонен! — сказал Ренье. — Сейчас вот только что один из штейгеров, добрый малый, показывал мне то самое место… Когда подъемная бадья рухнула вниз, она пробила дыру глубиною в человеческий рост. В этой-то дыре, среди обломков клети, нашли кости Жана-Кретьена. И это еще далеко не все! «Горемычная» залита нашей кровью… Жизни Рассанфоссов плавятся в ней, как железо в горне… Это Минотавр всей нашей семьи, чтобы умилостивить это чудовище, в жертву ему приносят целые поколения… Если бы мы с тобой не были такими бесчувственными скотами, у нас бы волосы встали дыбом при мысли о гекатомбах, которые поглотил этот людоед. Здесь повсюду реют призраки наших предков… А мы, их потомки, мы здесь, среди всех этих мрачных воспоминаний, развратничаем с мерзкими потаскухами, истрепанными, как какой-нибудь старый ковер, о который весь город вытирает ноги. В эту минуту, может быть, в целом свете не найти людей более подлых, чем мы с тобой. Так вот, — прибавил он, — я хочу сам себе об этом сказать; иначе ведь никто никогда не узнает, как я презираю себя в душе. Меня тошнит от самого себя, и я захлебываюсь своею собственной блевотиной. Дорогой мой, эти обезьяны, эти подонки человечества, — настоящие святые в сравнении с нами! Они никогда бы не стали делать того, что делаем мы, спустившись сюда.

Он остановился, чтобы бросить девкам горсть золотых монет, из-за которых те сразу же стали драться, впиваясь друг в друга ногтями, а потом заговорил снова:

— Кто-нибудь, может быть, и поймет меня, да только не ты. Мне кажется, что одно лишь унижение может избавить меня от ужасного сознания, что я родился на свет таким уродом. Я хотел бы кинуться в такой разврат, чтобы даже смерть сама была бы потом не в силах меня напугать… Это ведь какая-то головокружительная страсть. Да, страсть, объяснить которую я себе не могу, страсть к разрушению, к истреблению всего живого. Сейчас вот, когда мы погружались в эту темную шахту, я испытал удивительную сладость, чувство блаженное именно от того, что в нем есть что-то дьявольское. Скорее всего это было то самое чувство, которое я постоянно ощущаю в себе, — какая-то потребность покончить и с собой и со всей нашей семьей, с этим страшным обманом… Мне чудилось, что все Рассанфоссы проваливаются вместе с нами в эту тьму, в это подземелье смерти, откуда вышел наш род и куда он неизбежно низвергнется снова… Пойми только: упасть с высокой башни вниз, смешаться с безымянной мерзостью и грязью, стать всего-навсего комочком навоза в огромной куче, которую после себя оставили толпы людей, быть только издохшим фараоном, на которого мочатся бродячие собаки, — может быть, именно это и есть справедливость божия, то искупление, которым нам прожужжала все уши наша бабка, эта старая пустомеля. Теперь ты понял, в чем символическое значение этого обеда здесь, в катакомбах, с этими отвратительными потаскухами, которых мы отыскали среди отбросов самой низкопробной проституции… Погляди на них: они только что обнимались, опьяненные страстью, а сейчас уже готовы убить друг друга из-за нескольких золотых. Это ведь тоже очень поучительное зрелище, — горько усмехнулся Ренье. — У золота, которое мы обожествляем, своя судьба. Оно существует отнюдь не для того, чтобы дать нам возможность наслаждаться жизнью. Оно создано, чтобы с его помощью люди могли истребить друг друга. Это оружие последней человеческой бойни, это злое божество, на алтарях которого раздирают в клочья человеческое мясо, чтобы потом его пожирать, это распорядитель каннибальских пиршеств, которые завершат собою эру людоедов — сыновей Каина… Мы обязаны отдать все, что у нас есть, для того чтобы осуществилась резня, освященная тайным назначением золота, для того чтобы уложить наповал хотя бы одну из этих гарпий.

Антонен, в свою очередь, вынул из кармана деньги, и вот полуодетые, с разодранными юбками, все четыре женщины снова бросились в драку и, пуская в ход ногти, стали вырывать друг у друга золотые монеты. После ожесточенной схватки, во время которой они извивались, корчились, ползали по полу на животе, вцеплялись друг другу в волосы, одной из них, которая оказалась половчее, удалось подобрать несколько рассыпанных золотых. Она мгновенно запихала их в рот, и на лице ее появилось выражение алчности и какого-то отвратительного торжества. Тогда оставшиеся три бросились на мужчин; они требовали от них денег и со звериной жадностью шарили в их карманах.

— Хватит, — сказал Ренье, — даже самыми изощренными наслаждениями в конце концов пресыщаешься.

Они обещали вознаградить женщин за все, если те успокоятся. Один из шахтеров взялся

отвести их к подъемнику.

— Что делать, старина, — меланхолически сказал Ренье, когда они остались вдвоем, за столом, залитым вином, среди разбитой посуды и разлитого вокруг вина, — никакое наслаждение не длится долго. И в том, которое мы только что испытали, я разочаровался так же, как и во всех остальных. Единственное утешение, что если бы мы пригласили девиц поприличнее, нам бы все это стоило не меньше двух тысяч франков. Ну, а с этими коровами хватит и половины, а удовольствия мы так или иначе получили немало.

— По счастью, они не все еще съели, — промычал Антонен, занявшись паштетом из куропатки. — Надо хорошенько подкрепиться перед тем, как подниматься наверх. От одной мысли об этом подъеме у меня все внутри переворачивается.

Раздался тихий стук в дверь. Вошел штейгер.

— Я пришел сказать насчет праздника, сейчас все начнется.

Ренье стал рассказывать Антонену, что это за праздник.

— Каждый год в этот день из дарохранительницы, находившейся на попечении работниц-вагонетчиц, извлекалось скульптурное изображение святой Барбары. Углекопы особенно чтят эту святую, считая ее своей покровительницей и заступницей. Возле стены, сооруженной из больших сверкающих кусков угля, был устроен убогий алтарь, на котором и стояла довольно уже ветхая, топорной работы кукла, одетая в белое атласное платье и украшенная разноцветными блестками. Перед алтарем горели дешевые сальные свечи, озарявшие это наивное изображение красноватым колеблющимся пламенем. Грубые, вырезанные из раскрашенной бумаги цветы были воткнуты в глыбы угля и должны были изображать лилии и розы. Здесь, в этой суровой полутьме, фосфорическое свечение фитилей озаряло сейчас молчаливое сборище мрачных людей с изможденными лицами, с глубоко запавшими глазами, белки которых при этом освещении приобретали мертвенно-свинцовый оттенок. Здесь, в царстве вечного мрака, девушки и мужчины с благоговением взирали на бесхитростный образ святой. Столпившись в глубоком безмолвии, они жались друг к другу, точно стадо, увидавшее сквозь решетки хлева восходящее солнце, они глядели, как в этой зловещей тьме догорают зажженные, словно на елке, свечи. Трепетный свет, падавший на изображение святой, казалось вдохнул в него жизнь. Он озарял его лучами подземной зари, занимавшейся над тысячелетним хаосом, зари, которую чтили полные сыновнего почтения и наивной веры сердца, видя в ней залог участия и сострадания к их мукам.

— Но это же просто дурость! — воскликнул Антонен, и его бычьи глаза стали искать дверь… — От их свечей того и гляди вся шахта взорвется.

Он успокоился только тогда, когда штейгер уверил его, что в этой части копей совершенно нет угольного газа.

— Ну раз так, тогда другое дело, — вздохнул он с облегчением.

Весь этот трогательный, полный детской веры обряд оставлял его равнодушным. Его гораздо больше занимали женские формы, которые легко можно было разглядеть под перепачканной углем одеждой.

— Погляди-ка, — шепнул он на ухо Ренье, — зады-то у них словно тыквы, это не бабы, а сущие обезьяны!

— Так, значит, тебе на все это наплевать, мамонт ты этакий, слон толстокожий, жвачная машина! — воскликнул Ренье, когда они отошли немного в сторону. — Счастье твое, что для тебя всего важнее твоя утроба, что ей ничего не делается… А меня так это растрогало. Ты удивлен? Но послушай, что я тебе скажу: тебе еще многому придется удивляться. Да, я знаю, на свете всегда найдутся болтуны вроде Эдокса и олухи вроде тебя. Они будут вопить, что все это — фанатизм. Завтра я сам буду произносить громкие речи против слепой привязанности черни к древним обрядам… Но что это все доказывает? Только то, что мы с тобой — тупые и жестокие эгоисты: самим нам никогда не приходится полагаться на провидение, и мы поэтому ни за что не хотим верить, что его помощь может пригодиться и тем, у кого на свете нет ничего, кроме веры! Нетерпимость, слепая, звериная тупость — вот сущность человека. Уверяю тебя, мне не хотелось даже и глядеть на этих толстозадых баб, а в тебе они, должно быть, пробудили низменные плотские желания. Я думал только о душах этих бедняг, в молитвенном экстазе склонившихся перед этой нелепой маленькой куклой, исполненных горячей надежды, что мольбы их будут услышаны… Мне казалось, что я присутствую при богослужении первых христиан на страстной неделе, на одной из древних литургий, которые совершались в тайне, в подземных храмах, в катакомбах, где укрывались мученики за веру.

— И все-таки, — добавил Ренье, смеясь, — постарайся понять меня, если можешь. Сейчас вот, когда я весь дрожу от жалости, которой ни папенька, ни другие наши родичи никогда не знали, я тем не менее с удовольствием отправил бы их на тот свет, чиркнул бы спичку в забое с угольным газом — вот и все. Ты скажешь, что я пустословлю! Может быть, конечно, оно и так. Но тогда пришлось бы допустить, что подлинно во мне одно только пустословие. Сердце у меня переместилось: я ношу его в горбу.

В это время к ним приблизился странного вида человек. Это был приземистый, крепкий старик, со сгорбленною спиной и хищным, звериным лицом. Сначала они не обратили на него никакого внимания, а потом штейгер неожиданно рассказал им его историю. Фамилия этого человека была Рассанфосс, и он утверждал, что находится в родстве с Жаном-Кретьеном I. Три года тому назад Барбара приняла его на работу в «Горемычную».

— Как! — воскликнул Ренье, подходя к нему. — Ты, оказывается, тоже принадлежишь к великому роду Рассанфоссов, которые стали царями там, на земле, и ты соглашаешься заживо гнить в этой ужасающей тьме! Взгляни на меня, я сын Жана-Элуа Пятого, мы с тобой одной крови, и тем не менее мы так непохожи друг на друга, как жаба и бык… За три месяца тяжелого труда ты не сможешь заработать столько, сколько я за минуту швыряю на ветер. Так вот, слушай: мне завидно, что у тебя в твои годы сохранилось столько силы. Мне бы хотелось быть таким, как ты, а я на всю жизнь обречен оставаться жабой… Посмотри, что они из меня сделали.

Поделиться с друзьями: