Конец фильма, или Гипсовый трубач
Шрифт:
— Я… тут… на переговорах…
— Ах, вот почему у вас такой голос! Ну, не смею мешать!
— Я могу приехать. Быстро. Через час! — вскричал автор «Кандалов страсти» и заметил, как Валюшкина отвела в сторону обиженный взгляд.
— О, мой рыцарь, я не могу ждать! Мне просто хотелось вас увидеть, всего на минуту! Я уезжаю. Завтра решающий бой с Лапузиным. Вы получили мою эсэмэску?
— Да…
— Вы согласны стать маленьким-маленьким, чтобы я могла носить вас в косметичке?
— Но почему же только там?
— Ах, вот вы какой! Изо-щренный! До встречи, мой спаситель!
— До свиданья… — ответил писодей, чувствуя, как Внутренний Страдалец заламывает руки от отчаянья.
— Третья.
— Нет, конечно! Это мой соавтор Жарынин. Страшный тиран! Я случайно взял с собой ключ от его номера… — на редкость правдоподобно соврал Кокотов и даже показал для наглядности свои собственные ключи.
— Ты можешь. Уехать. Я не обижусь.
— Уже нашли дубликат и открыли дверь.
— У тебя. Сейчас. Правда. Никого?
— Никого, — ответил Андрей Львович, придав голосу звенящую искренность.
— Не врешь?
— Слушай, Нин, а ты где живешь?
— Где всегда.
— Хочешь, по пути заедем ко мне! Сама увидишь. Я один, как перст.
— Ладно. На минуту.
— На две минуты!
— На две? — заколебалась бывшая староста. — Ладно — на две…
— Не пожалеешь! — пообещал Кокотов, перепиливая ножом «мраморную» вырезку.
Позже, когда Нинка обсуждала с Зульфией десерт, он незаметно, под столом, выдавил из блистера таблетку камасутрина и положил пилюлю в рот, запив глотком вина, которое, судя по всему, привезли в Россию в танкере и разлили в бутылки с фантазийными этикетками где-нибудь в Икше за бетонным забором заброшенного МТС.
21. ВЕСЕННИК ЗИМНИЙ
В такси Кокотов поцеловал Валюшкину в шею. Она вздрогнула, глубоко вздохнула и отпрянула. Автор «Роковой взаимности» временно отступил и, чувствуя грудью все еще несгибаемый бумажник, с грустью вспомнил поданный азиатками счет. Это же сколько надо зарабатывать, чтобы ходить в такие рестораны? Особенно обидела цена икшинского Шато Гренель, но возмущаться вслух он не решился, зная, что сквалыжностью можно остудить даже самую горячую женскую готовность. Андрей Львович снова приник к бывшей старосте. Нинка уже не отстранилась, но сидела прямо, напряженно, и по ее телу волнами пробегала дрожь. Ободренный писодей обнял одноклассницу и сунул нос в глубокий вырез ее офисного костюма, а она перехватила и с такой силой сжала его ищущие руки, словно пыталась удержаться, повиснув над пропастью.
Так они и ехали, отстраняясь на освещенных перекрестка и вновь приникая друг к другу, едва машина ныряла в темень. Несколько раз Кокотов ловил в зеркальце заднего вида поощрительный взгляд таксиста, кажется, армянина. Но едва зарулили во двор, к подъезду, Нинка, отпрянув, поправила волосы и хрипло спросила:
— Ты. Здесь. Живешь?
— А что? — насторожился Андрей Львович.
— Нет. Ничего. Вы пока не уезжайте! — приказала она водителю и тот послушно кивнул, поглядев на писодея с мужским соболезнованием.
Они вылезли и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски.
За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно,
на площадке никого не было.— Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста.
Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив.
— Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через куртинку.
— А ты. Как. Думаешь?
— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.
Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»
Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг на миг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под жакет…
— Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера.
Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла:
— Гад. Ты. Кокотов.
— Почему?
— Потому что. Мне. Надо. К дочери.
— Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса.
— Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет?
— Столько же, сколько и мне…
— Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал?
— Постоянно.
— Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери.
Она достала из сумочки перламутровый мобильник отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: почти еще полная, только чуть примятая сбоку червонная Луна, которая позавчера в «Ипокренине» светила ему и Наталье Павловне, оказалась разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью.
— Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти».
— Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем!
Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул.
— Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая!
От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло горней повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.