Конец фильма, или Гипсовый трубач
Шрифт:
— Мы — тоже…
— Разберемся!
А что разбираться? Перед ней — враг, белогвардеец, погромщик. К стенке — и баста! Но беспощадная чекистка, без колебания отправлявшая на смерть юных добровольцев и седых царских генералов, не могла даже на миг вообразить благородное лицо Федора, обезображенное тленьем, его мертвое голое тело, брошенное на поживу червям в безымянную яму на окраине Киева, не могла допустить, чтобы его глубокий голос, исполненный доброй иронии, замолк навеки с последним предсмертным хрипом.
— Рассказывайте! — приказала Юдифь, сменив старое стальное перо на новое.
— Что?
— В каком году вы родились?
В общем, чекистка Гольдман влюбилась по уши и начала всячески затягивать очевидное дело, она снова и снова вызывала поручика в подвал, объясняя товарищам, что почти уже вышла на след разветвленной монархической организации. Только на допросах говорили они не о явках, складах оружия и зарытых ценностях, нет, но как в старые добрые
— Я запомню… — поджал губы автор дилогии «Плотью плоть поправ». — Но мне кажется, такую, извините, крикливую любовь долго не утаишь…
— Вы правы! Юдифь тоже понимала, что тянуть с приговором дальше нельзя: коллеги-чекисты недоумевали, зачем она так долго возится с этим охотнорядцем? Влюбленная женщина знала, чем рискует, но уже не могла обойтись без еженощных нежных и могучих объятий своего ненаглядного черносотенца. Для оправдания стонов страстной взаимности, долетавших из каземата, пришлось сфабриковать пару липовых дел. Одно на машинистку губкома Марту Зингер, якобы завербованную немецкой разведкой во времена гетманщины. Второй жертвой стала жена крупного штабиста, воровавшая у него из планшета секретные бумаги. На самом деле ревнивая супруга просто искала там сердечные записки, уличающие мужа в неверности, но разве будет ЧК разбираться в таких будуарных тонкостях, когда социалистическое отечество в опасности! Однако смутные подозрения коллег нарастали. Похотливый чех Мосичка, которому Юдифь дважды в резкой революционной форме отказала во взаимности, стал подло следить за ней. (Впоследствии он вернулся в Прагу и на деньги, вывезенные из революционной России, открыл свой банк.)
Помог влюбленным, как часто бывает в жизни, нежданный случай, а план спасения подсказал, — вы, Кокотов, будете смеяться, — бессмертный роман Дюма-отца «Граф Монте-Кристо». Надеюсь, читали?
— Доводилось…
— Рад за вас! Так вот: в те дни в подвал киевской ЧК посадили краскома Ивана Жукова. Взяли его за дело: он сгоряча порубал в капусту двух военспецов, заподозренных в измене. Красный бдитель прикинулся мертвецки пьяным, подслушал ночной разговор бывших офицеров, но, будучи малограмотным, перепутал «комплектацию» с «капитуляцией». Наутро ошибка разъяснилась, невинных спецов посмертно наградили Грамотами ВЦИК и почетно похоронили под звуки духовой меди, а рубаку-парня взяли на цугундер. По прихоти судьбы Жуков, схожий с Алферьевым мастью, телосложением и возрастом, занемог тифом и вскоре помер — как раз в тот самый день, когда от Льва Троцкого, который и сам был горяч на расправу, пришла простительная телеграмма, запечатлевшая отблески несомненного литературного дара главвоенмора:
«Простить дурака и выгнать из РККА».
Обрадованная Юдифь сактировала черносотенца Алферьева, как умершего в заключении, а вместо Федора, живого и здорового, сдала похоронной команде труп буйного краскома. Догадаться, кто есть кто, было невозможно: фотографии в документы тогда еще не вклеивали, описание внешности совпадало, а тиф — болезнь серьезная, изнуряющая до
неузнаваемости. Кто станет, рискуя здоровьем, докапываться, сличать-проверять? В яму с известкой — и конец. Жуковские бумаги вместе с телеграммой Троцкого Гольдман отдала Алферьеву, ставшему с той минуты красным командиром Жуковым, происходящим из бедняков деревни Гладкие Выселки Скопинского уезда Рязанской губернии, помилованным за заслуги перед революцией, но вытуренным из рабоче-крестьянской армии за свирепость подчистую. Кстати, Аркадия Гайдара погнали из РККА за то же самое: рубал направо и налево — гимназисток, барышень, хлебопашцев. Оказалось, тронулся головой от классового накала. И вот теперь скажите мне, Кокотов, откровенно: можно назначать внука главным реформатором, если дедушка был с буйным приветом?— Внук за деда не отвечает! — подумав, ответил писодей.
— Эх, вы! Политкорректор! Увы, наследственные тараканы неуморимы. А ведь Сен-Жон Перс предупреждал: «Бойтесь жестоких мечтателей!» Погодите-ка, а у вас в роду случайно героев Гражданской войны не было?
— Нет, — поспешил с ответом автор «Русалок в бикини».
— Точно?
— Точно. А что случилось дальше?
— Дальше? Они расстались. О, я вижу сцену их прощанья! Юдифь уже носила под сердцем ребенка, но ничего не сказала любимому, боясь, что он, узнав, откажется от побега и погибнет. А Федор, сжимая в объятьях хрупкую пышноволосую женщину, которая, рискуя собой, спасала ему жизнь, понимал: они больше никогда не увидятся. Их последняя ночь была исполнена того плотского исступления, каким любовники всех времен и народов тщетно пытаются обмануть неминучую разлуку. Киевские соловьи, надрываясь, пели им до самого рассвета. Кокотов, о чем вы опять думаете?
— Я?.. По-моему, лучше будет, если она забеременеет в их последнюю ночь.
— Да, пожалуй, так лучше. Но продолжим! Прошло несколько лет, у Юдифи Гольдман подрастал сын — милый русоволосый мальчик с печальными темными глазами. Ее давным-давно откомандировали из ЧК в Наркомпрос. Мосичка, сволочь, накатал-таки донос. Некоторое время она служила в подкомиссии, готовившей переход с кириллицы на латиницу, что было необходимо для активного вливания Советской России в мировую революцию, ведь большинство пролетариата на Земшаре пользовалось латиницей. Но сначала погнали Троцкого с его перманентной теорией, потом Луначарского с его нездоровой любовью к авангарду и молодым актрисам. Сталин, потихоньку возрождавший империю, на Политбюро назвал «латинство» вредительством. Мол, покойный Ильич писал свои труды на кириллице — и ничего, был не псом бродячим, а вождем всех трудящихся. Конечно же, Иосиф Виссарионович был прав!
— Ну, почему же? — не согласился писодей. — С латиницей мы бы стали гораздо ближе к цивилизованному миру.
— Ближе? Вам-то хорошо с такой фамилией!
— А чем вам моя фамилия не нравится?
— Че-ем? — Жарынин, как нож, выхватил из-за пазухи шариковую ручку и на резаной туалетной бумаге, заменявшей ипокренинцам салфетки, крупными буквами написал:
KOKOTOV
— Нравится?
— Ничего, — кивнул писодей.
— А теперь напишите мою фамилию! Давайте-давайте! — Он протянул соавтору ручку. — Пишите, пишите!
Андрей Львович некоторое время сидел, озадаченно соображая, и наконец осторожно вывел:
GARYNIN
— Вроде вот так?
— Вроде у Мавроди! — передразнил режиссер. — Какой я вам, к черту, «Гаринин»! Теперь поняли, западник вы недоеденный? Прав, ох, прав был Сен-Жон Перс: «Вековое желание России стать Европой — это форма рецидивирующего слабоумия». Кстати, на всякий случай, мой электронный адрес: garynin@mail.ru. Запишите!
— Я запомню.
— Надеюсь! Но вернемся к нашей героине. Сидит одинокая Юдифь…
— В ГУЛАГе?
— Ну, почему сразу в ГУЛАГе? Начитались в детстве Солженицына. За красивые глаза даже в то суровое время не сажали. Знаете, был я недавно проездом в Вологде, забежал в музей Шаламова. Дали мне малахольную экскурсоводшу, идейно влюбленную в Варлама Тихоновича. Ведет она меня по экспозиции и со слезами рассказывает, какая, мол, у писателя была тяжелая жизнь: пришли, арестовали и посадили. Я осторожненько уточняю: «А за что все-таки посадили?» Помялась она, помялась и отвечает: «А Шаламов хотел, чтобы все люди на земле были счастливы!» Вот ведь как! Ну, тут уж я не выдержал и спрашиваю: «Разве ж он не был членом подпольной троцкистской организации, разве ж не боролся за продолжение Мировой революции?» Знаете, как она на меня посмотрела?
— Как?
— Точно я справил нужду на алтарь гуманизма! Так что никаких пока ГУЛАГов. Сидит наша печальноокая Юдифь, уволенная из Наркомпроса со строгим партвыговором, в крошечной комнатушке, где, кроме портрета Розы Люксембург и наградного нагана, нет ничего. Тоскует, бедняжка, еле сводит концы с концами, растит внебрачное дитя, читает на досуге «Анти-Дюринг» и Ахматову. Хорошо хоть еще отец деньгами помогает: Соломона Гольдмана назначили директором ювелирного магазина, отобранного у него же. Такое снисхождение объясняется тем, что при царизме он пару раз скидывался на революцию, а это не забывается.