Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Конец января в Карфагене

Осипов Георгий

Шрифт:

— Ты прав. Не стоит.

— Так шо? Может, давай еще возьмем?

Я рассматривал медного цвета кирпичи и замшелое подножье стены, заслонявшей от нас больничный двор. Ну да. Вон там было отверстие, куда Флиппер направил струю, и не прошло пятнадцати секунд, как по ту сторону будто из склепа донесся обиженный голос старика-ребенка:

«Зачем вы писаете?!»

Возможно, их было там двое? Один успел постареть, другой — умереть.

— Кто это? — спросил я с притворным испугом.

Стена надежно отделяла нас от подмоченного Флиппером двухголового плаксы (две головы на одном туловище увидел я в тот миг).

— Влюбленные, — невозмутимо ответил

Флиппер.

— Зачем вы писаете… — повторил Виктор с усмешкой, выслушав мою историю, и докончил: — фиолетовой мочой?

Мы разбрелись по домам. Я взошел к себе на второй этаж, автоматически принял душ, с замиранием сердца отгоняя мысль о чем-то важном и неслучившемся, свалился и заснул под Rain Song.

* * *

Я проснулся в полшестого… Нет, я не провел во сне целых три недели. Просто в день моего возвращения стояла та же самая, что и в день отъезда жара — оглушающая и беспробудная. И вообще — за последние месяцы мы получили тройную неразбавленную дозу июльского зноя, капитально переплавившего нам мозги.

Поезд опоздал. И от усталости я буквально рухнул и отключился, уже ни на что не рассчитывая, в смысле понижения температуры. Прикинув, что делать мне нечего, я направился к пивной, и по пути снова встретил Отшельника. Там поблизости канцелярия его шефа, того самого, что не одобряет людей «с выхлопом». Когда начало темнеть, мы снова спустились в тот дворик-лагуну, что граничит с нашей районной, некогда «еврейской» больницей. Вдоль забора, восстающего из сырой земли по типу субмарины, были расставлены объемистые банки из-под офисного (на всех) кофе. Жильцы знают, что здесь будут выпивать, так пускай хоть окурки складывают куда следует, если совесть есть.

«От чего же ты переменилась?..» — пытался сочинять песни с такими словами покойный Навоз.

Переменилось действительно многое. Раньше в такой банке держали бы драгоценности, теперь — окурки. Даже подмечать такие вещи уже немодно и является признаком отсталости и усталости. Мы закусили по традиции — охотничьими.

— Ну, я так понял, что поездка на кладбище не состоялась.

— Абсолютно… Ну шо? Я тоже подумал — уйдет целый день. А лишать человека заработка тоже как-то нехорошо… «Газель» его. Ну, отвезет он нас туда, и шо дальше, будет смотреть, как другие бухают, а ему-то нельзя…

Похожая идея посещает нас регулярно весной, и в связи с Дядей Калангой. Поймать тачку и прокатится к нему в Мiцне. Но… сходить на водохранилище, и пожарить на костре сардельки — все это будет очень романтично только до тех пор, пока Дядя Каланга не ожесточится водкой, которую мы будем обязаны ему привезти.

— Последний раз он конкретно спрашивал, где у меня топор, прикинь. И я видел, глаз не мог отвести, какой палец у него торчит из черного носка.

— Я знаю. Возникает эффект, будто он растет у тебя на глазах.

— Из пункта А в пункт Б.

— А в пункте Б навстречу пальцу Дяди Каланги уже лезет такой же палец нашего озлобленного композитора. Помнишь, это при тебе было, как он сморозил прямо в лицо Навозу: «Не, Навоз, ты не прав!» (хватило же наглости у безумца, так оговорившись, все-таки закончить фразу).

Тогда эти бочки пивные не убирали, а использовали в роли приманки. По будням над районом кружил вертолет, отслеживая тех, кто пьет пиво в рабочее время. То есть это они сами себе понапридумывали, что за ними следят. При Андропове редкая мандавоха не ощущала себя трошечки Сахаровым.

— Бочку с пивом установили рядом с офицерской столовой.

— Знаешь, где это?

— Ну.

— А

он шо сейчас делает?

— Кто?

— Ну, композитор наш. Покрас.

— Покрас — одинокий и одичавший бухарь-солист (то есть я не уверен, что у него есть какая-нибудь «Аллочка»). Любит «сапоги мужские зимние». Разгуливает в них до сих пор, как ходил по мокрому снегу «на вызовá»; уже и зимы-то здесь как таковой не бывает, а он — ходит. Видать только молнии меняет — с сапожником ругается, торгуется. Скрепку вместо рычажка даже бабы носили.

«Нам счастье досталось не с миру… по скрепке — и Дяде Каланге, и мастеру Пепке».

— И у обоих из черного носка выглядывает перст судьбы… Опа! Кто-то аккуратно отодвинул занавесочку, и посмотрел на нас — типа, что мы тут делаем?

В окнах загорался свет, но таких окон было немного. Раскаленный воздух и не думал остывать, поэтому в голове не укладывалось происхождение этой темноты, окутавшей стальные двери подъездов и закоулки чьих-то гаражей у нас за спиной.

Воскресное безмолвие. Я научился его узнавать. Оно дает о себе знать и по будням — прерывистыми и короткими чарами полузабытья, похожего на сон в транспорте. А по выходным наваливается всею своей маской, уводя под наркоз целые кварталы и переулки. Воскресное безмолвие… Теперь оно уже не ошеломляет, как в апреле. По-иному оцениваешь габариты и расстояния от предмета к предмету. Опа! Вещи наконец-то заняли положенные им места.

Меньше песен — меньше пьешь. Беззвучным днем (если он к тому же вдвое длиннее обычного) сколько ни выпивай — основательно не напьешься. Только будешь повторять (после каждой попытки «окосения») цитату Азизяна, как хунвейбин своего Мао Цзе Дуна: «Мораль сей басни такова — бухай, но не до конца».

Полдень без музыки. Меньше песен — меньше и танцев. Чокаться тоже можно не так часто. Теперь она — полуденная эта немота — уже не озадачивает как отсутствие электричества. Ну как пережить такое воскресенье? Даже Стоунз-покойник привередничал-волновался: «Зачем мы к нему пойдем? Там же мага нет? Будем сидеть, как в гробу».

Стоунз, Стоунз… в гробу может сидеть только ни с чем не сравнимое здесь у нас, на поверхности. Нам, простым смертным, положено сидеть не в гробу, а дома, соображая: вот если я выйду, смогу ли я пройти мимо «наливайки», или ветер повалит меня и покатит как штучную папиросу? Нет ответа. В ответ — ни звука. Их легче вообразить, чем расслышать. Не громкость, а расстояние лезет в голову. Сермяга сказал бы: «Тишь да гладь, блядь-нахуй-блядь!»

«Баста иль дольче блюз э ла канцоне».

Баста так баста. И я отправился туда, где «нет воспоминаний, прикованных к ничтожеству могил». Где собираются те, кого не одолевает адская жара, и не беспокоит близость распахнутой заслонки и участь Сергея Лазо, сожженного, между прочим, японцами. Штатники и здесь отомстили за нашего молдаванина, поджарив Хиросиму с Нагасаки. Попробуй объясни это кому-нибудь!

Я пошел туда, где «сидят, как в гробу». И делают это с удовольствием, регулярно. В «Овощной» — или в масонский зал собраний Ваал-Дагона. Он же — магазин «Продукти № 184». Немного вверх по моей родной, почти Мясоедовской улице, где он и стоит всю жизнь. Временами его порог мне мешало переступить многолюдство, или вывешенная цепь — сигнал, что внутри орудует уборщица, истребляющая следы чего-то, не имеющего сходства ни с чем во внешнем мире. Но я просто не понимал динамику посещаемости. По воскресным дням там почти не души. И внутренние двери открыты даже случайному профану.

Поделиться с друзьями: