Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лежа в сырой бойлерной с закрытыми глазами, вижу дома как бы сверху, точно повисая над ними воздушным змеем, пущенным рукой моего отца, лечу и вижу: домики, правда, здорово похожи на брошенные кости, которые катятся, вертятся, кувыркаются, никак не остановятся…

Все эти дома не были правильной формы; они были похожи на кубики, вылепленные из хлеба в тюрьме пальцами Эдьки Нациста (кривые, с умом помятые, они слушались только его руки и вставали шестерками да пятерками кверху); в постройках на нашей улице не чувствовалось равновесия, как и в жизнях обитателей Пяэскюла. Улицу, казалось, собрали на часок-другой, понарошку, заполнили людишками для какого-то бесхитростного растительного существования: ни основательности, ни заложенной перспективы, ни глубины, ни драмы, ни какой-то гарантии — все это хлюпало

и бултыхалось между болотами, свалкой и огородами. Дворики были набиты мусором и обломками чужих жизней со свалок, и все это казалось каким-то коммунальным сном, в котором мы все проживали под скрип колес тележки дяди Тоомаса, под пьяное пение дяди Климы, под вопли чаек, воронье карканье и громыхание грузовиков.

* * *

Раз в год, а может, и чаще появлялся человек, бородатый, суетливый, нервный, чем-то озабоченный. Он шел широким, слегка надтреснутым под левым коленом шагом. За ним бежали собаки, всегда громко лая, но боясь подойти близко, и близнецы с автоматами, тарахтение которых можно было слышать издалека. Было очевидно, что он приезжал на мотоцикле, только не было ясно, где он его оставлял. У него всегда на боку болталась военная кожаная планшетка (сквозь прозрачную пластинку наружу выглядывала карта), на плече он нес нивелир на штативе, на груди болтался зачехленный бинокль; он всегда был одет одинаково, чтобы, видимо, его легко признавали (можно, однако, допустить, что то были разные люди, но одевались по роду профессии одинаково, и так как профессии объединяют и роднят людей, все они могли быть бородатыми, нервными и так далее). Он носил смешные круглые мотоциклетные очки, зеленый яйцевидный шлем, резиновое пальто и, конечно, высокие резиновые сапоги, которые оставляли впечатляющие отпечатки. Следы встречались повсюду. Даже в самых неожиданных местах: в курятнике, на чердаках, два белых известковых следа от его сапог я обнаружил в погребе — никто и представить себе не мог, как ему удалось туда прошмыгнуть.

Человек этот всегда расхаживал там и тут, вставал аистом в картофельном поле, взлетал по насыпи, работая сапогами, сталкивал лавины песка в прожорливую воду; хромал вверх и вниз по дороге; делал какие-то измерения, ставил в разных местах треножник, мурлыча себе в усы, что-то высматривал… застывал на холме с сигареткой… на все смотрел с прищуром, будто предчувствуя дурное, а может, искал убедительное доказательство того, что очень скоро случится непоправимая катастрофа, которая подтвердит его личную теорию и продвинет по карьерной лесенке… Он ходил задумавшись, совершенно не замечая, что за ним следили Лешка, близнецы, старуха, дядя Клима… и я.

Иногда его видели сидящим на корточках с веревкой у колодца, в размышлении почесывающим бороду; видели, как он лежал на земле на боку, всматриваясь в бинокль, изучая что-то в таком странном положении. С ним сталкивались, когда он выходил из-за угла, доставая из планшета свою синюю тетрадь, не замечая никого вокруг. Он маячил на холме с лопатой и большим шестом; затем издали смотрел на этот шест, согнувшись у треножника с насыпи, а за его спиной в камышах тревожно покрякивали утки. Он мог вынырнуть из колодца, весь в мыле, шепча обрывок какой-то фразы. Появлялся на скамейках во дворах, то что-нибудь записывая в синюю тетрадь, при этом опять же разговаривая с самим собой, то просто покуривая и млея на солнце. Наконец, он обязательно обходил все дома, застенчиво, даже не стуча, а постукивая в двери, как если бы не просился войти, а проверял что-то, и если не слышали, он, еще больше робея, стучал в окна, и когда впускали, еще более застенчиво он спрашивал у хозяев разрешения сделать замеры, задать несколько вопросов…

Вопросы, которые он задавал, каждый год были одни и те же, но он всякий раз озадачивал ими жителей нашего поселка. Вопросы были такие: «Не чувствовали ли вы неких легких сотрясений, не так давно?.. может, замечали нечто странное?.. что-нибудь вроде… ммм… вещей, которые падают сами по себе?.. может, стакан, или кружка, или тарелка упала со стола?.. или книга с полки, а?.. нет?.. пальто с крючка не падало?.. ничего такого?.. может, что-то разбивалось на осколки, не так давно?.. Вы уверены?.. ну… может, случалось заметить какие-то странности в доме, изменения… мебель сдвигалась… нет, не так чтобы слишком…

совсем чуть-чуть… нет?.. хорошо… еще нет… Не возникали ли проблемы с дверями, косяками, не так давно?.. ваши двери все так же хорошо закрываются-открываются, как и прежде?.. может, какие щели или отверстия образовались за прошлый год?.. на потолке нет?.. на стенах ничего?.. странно, странно…»

Люди смотрели на него широко раскрытыми глазами, излучали на него изумление, будто пытаясь растопить его этим взглядом, как сосульку. Ничего ответить не могли.

Только благодаря документу, который он непременно имел с собой, моя бабушка пускала его на порог и не вызывала дурку.

Все эти бессмысленные разговоры заканчивались тем, что он быстро, порывисто, нервно делал измерения всего, что подворачивалось под руку. Он проверял уровнем стены, измерял углы, ровность полов, подоконников, косяков, дверей, глубину колодцев и так далее, и так далее… Записывал он все это в большую синюю тетрадь, расшаркивался и убегал в сопровождении близнецов с автоматами и стайки шумливых собак… А потом мы целый год его не видели…

Как позже выяснилось, показания его измерений, да и ответы на одни и те же вопросы менялись. Все: косяки, потолки, стены, глубина колодцев, высота столбов, подпирающих небо, наклон земной оси и расположение звезд — все, оказывается, менялось. Углы становились все более тупыми, двери закрывались-открывались все хуже и хуже; подоконники уже не могли удерживать горшки с цветами; колодцы становились глубже, крыши становились ниже, и само небо тоже садилось на плечи старикам у забора и шептало им что-то. А те в ответ: «Да-да… годы идут… а что ты думал… вот так вот… да-да… а что ж ты хотел… вот-вот… и я тоже… говорил же… да-а…»

Да, дома неумолимо съезжали по склону в обрыв, ничто не могло предотвратить этого обвала. Они съезжали вниз как замедленная лавина — сантиметр в год. Но с годами сантиметры растягивались в метры. Дома съезжали в сточную канаву, в которой плавали утки, жили нутрии, тритоны, лягушки и змеи. Канава когда-то была рекой. Реку отвели, и образовалось болото (хотели сделать озеро, как это было модно в те годы, а получилось болото). Когда начали болото осушать — потому как ни пройти, ни проехать, — все это стремительно начало куда-то валиться. И вот в 1991 году самый крайний и давно заброшенный дом наконец-то рухнул, и все это смешалось и потеряло вдруг смысл.

Для меня, и для меня только, этот закуток таллинского пригорода со своей соскальзывающей ситуацией, с криком, мусором, ковырянием в носу, свалкой и прочим хламом — все это давно превратилось в некую метафору к той исторической миниатюре, которая была неумело разыграна в начале девяностых. Разыграна и тут же увековечена Голливудом в смешной и еще более нелепой киноленте (названия не помню, что-то про «поющие свечи»). Но это в моей голове сложилось в одно намного позже, намного позже, уже после того, как я позорно бежал из Эстонии…

Пока мы там жили, в моей голове вместо слов и мыслей был шум проезжающих грузовиков, крик соседа, лай Акбара, сопение кота Васьки; меня беспокоило тарахтение игрушечных автоматов, будоражил стук пяток соседской девочки сверху, пугало буханье составов. Меня наполняли простые вещи: кудахтанье кур, хруст капустного листа на зубах кролика, шуршание камыша, поблескивание солнца в болотной воде. Пыль на дороге. Хлопок мышеловки. Пепел из трубы фабрики. Крик ворон, чаек, сладковатый запах свалки, масла, гари. Труба за лесом, болота, сырость погреба. Слова, написанные на стенах гаражей; отдельно произнесенные слова плыли, плыли, как пузыри, а потом, не зная к чему пристать, лопались, и образовывалась пустота, из которой я вышел и от которой все больше и больше удалялся.

А еще был гул в печи. Точно такой же, как в этой топке. Теперь у меня есть четыре тонны угля и бойлер. И живу я в замке. Для всех я исчез, пропал, растворился. Меня наверняка давно записали в покойники. А я жив, и живу я в датской хиппанской деревушке. В замке.

Если я когда-нибудь вернусь, и меня спросят, где я был, скажу, что жил в Дании. Если меня спросят, что я там делал, отвечу: отапливал замок. И ничего объяснять не стану. Не обязательно докладывать, что замок в сущности руины и что жил я в основном в подвале, возле бойлера.

Поделиться с друзьями: