Копенгага
Шрифт:
— На мой взгляд, все понятно, этого и следовало ожидать… Сюрприза не произойдет. Чемпионом был и останется Карпов, — говорит он и умирает.
На следующий день Карпов проигрывает, и мир начинает скоропалительно перестраиваться. Меняется, ломается, делится на клетки. В каждой клетке своя мера и свое мерило. «Прожектор перестройки» светит. На свет летят насекомые. Появляются самозванцы, строят пирамиды, становясь фараонами. «Дока пицца — нельзя не соблазниться», «Пейте пиво от Орлана». Процесс набирает обороты. Ускоряется. Кузнецы на свой лад перековывают кобылу, которая вот-вот сдохнет и начнет разлагаться. Прачки перестирывают какие-то грязные деньги. Журналисты выносят сор из государственной избы. Санитары выносят журналистов ногами вперед. Папарацци злорадствуют; грядет великий всенародный климакс; подмигивают 600 секунд; ВИД; Музобоз, MTV. «Новое поколение выбирает». Путаны; порошки; иглы… Маленькие Веры колбасятся. Интердевочки натягивают сапоги и укорачивают юбку до лобка. Танки давят людей в Вильнюсе. «Цой — живой!». Палят в Белый дом. Сжигают танкистов заживо. Наконец, свершилось: свобода, независимость, недоумение. Мельники перемалывают тонны муки. Архитекторы воздушных замков конструируют мясорубки, в которые забрасывают батальоны, вынимают оружие. Тонны сахара растворяются в воздухе. Промышленность пускают на шарап. Распахиваются закрома для всех
Всего этого я не хотел видеть. Но это было на каждом шагу. Этого не видеть было нельзя. Для этого надо было либо утратить рассудок, либо ослепнуть, оглохнуть или просто сдохнуть.
Сперва у нее появился дневник, который она мне не показывала, затем — подружка, стихи, Серебряный век, который длился бесконечно… а потом пришел бесконечный акмеизм…
Потом было что-то еще: Оцуп, Поплавский, Набоков…
Они смеялись над моими писульками; я обижался, всерьез, и напрасно… Надо было ко всему относиться попроще…
Она поступила в институт, я — на завод, водолазные курсы, пьянство. Готовился к армии, даже учился наматывать портянки, слава богу, не потребовалось. Подвели анализы. Положили под какой-то прибор, вымазали всего в желе, стали водить по мне какой-то штучкой и смотреть на экран. На экране увидели деформированную печень, поврежденные почки; зонд показал язвенное раздражение желудка… Военный врач покряхтел, покряхтел и сказал, чтоб я отдохнул до осеннего призыва. Остался в Таллине. Поступил в тот же институт, где училась она, и совершенно спокойно продолжал бухать.
Ничего хорошего это, разумеется, не принесло. Все только ухудшалось. Наш мир продолжал исчезать, и исчезал он не только изнутри. В их доме завелись новые порядки, шумные празднества, офицеры, их жены, «шампанское — дамам, а настоящим мужикам — Россия», картошка, грибочки, тяжелые танцующие ступни, мнущие ковер, по которому, казалось, вот только что ступали его легкие ноги. Пир во время чумы, да и только…
Утрачивал фамильярность и город; в нем мелькали какие-то новые лица (новые своим мимическим содержанием); город сбрасывал чешую, обрастая новой, выскальзывал из-под наших ног, становился чужим, как пробудившийся змей, притворявшийся родным домом, выпихивал нас потихоньку из наших любимых мест. Мы пытались хвататься за его осколки, прятались на скамейке под сиренью, но вскоре на скамейке написали красной краской «Вейдеманн, вперед!», и садиться на нее не хотелось… точно осквернили место.
Город торопливо покрывался странными крупными надписями: pr~oosa, ~olu on elu; k~oik on l"abi. [45] Панки писали: fuck to death, fuck off and die. Потом работяги с заводов выходили с кистями и всюду, где можно, писали: «Все голосуем за Когана!», «Вот ум недоверия!», [46] «Борись, Борис!» и так далее…
От этого было некуда деться. Они выкрасили весь город, как те мясники из дурацкой песни. Эти люди, состоявшие большей частью из рук и горла, еще следили за событиями в землях, что начинали куриться за стенами нарвской крепости. Им верилось во что-то. Им мнилось нечто. У них еще были какие-то надежды. Они во что-то верили. Что-то себе сочиняли за бутылкой или на сон грядущий…
45
Pronsa, olu on elu; koik on labi (эст.) — брынза, пиво это жизнь, все прошло.
46
Так и писали.
Что?.. Хотел бы я знать: что? Вот сейчас мне кто-нибудь скажет: на что они надеялись?.. во что верили?.. что себе сочиняли?.. чего желали их сердца?.. строительства русской Эстонии или чего?.. Нового демократического Советского Союза?.. Чего?..
Посыпались статьи, развернулись дебаты, трамваи закудахтали… о вновь открывшемся зарубежье, об эмиграции, в которую даже и не уезжали… Люди с кистями и свернутыми в трубочку газетами ощутили себя родоначальниками нового патриотизма (патриотизма-в-изгнании, который, на мой взгляд, должен был исчезнуть вместе с ГКЧПистами, но это заболевание оказалось хроническим). Они, наверное, видели себя шаманами новой религии, условием которой было: верить, что ты не забыт. Они верили, что не забыты, что кому-то нужны… Они не понимали, что там они нужны столь же мало, как и тут, в этом городе, который — как сквозь пальцы вода — уходил, оставляя на наших сердцах порезы, и эти громкие люди, которые на каждом углу да за каждой баранкой рассуждали
о русскости и эмиграции, укоряли при каждом удобном случае меня в том, что я не работаю в школе учителем, точно тем самым я предавал некую великую идею, они своими разглагольствованиями отнимали у меня последнее…Затем — alien's passport… [47] Чуть не смяли в кетчуп с подобными «иностранцами». Давка за «серым паспортом» оставила неизгладимый след не только на психике, но и на брюках: какой-то придурок пришел с сумкой, набитой мальтозой. Он еле стоял на ногах — его удерживала только толпа. Он разбил банку, и мне попало на брюки.
С того дня все будто сорвалось с цепи, и мир, как бешеный пес, понесся по улицам, кусая всех подряд, распространяя безумие.
47
Aliens passport — паспорт иностранца, документ, удостоверяющий личность, в графе «гражданство» содержит запись: «unidentified» (англ.) — неопределенное; официальное эстонское наименование носителей такого паспорта — «лица с неопределенным гражданством». Введен в Эстонии в соответствии с Законом об иностранцах от 8 июля 1993 года для лиц, которые не получили эстонского гражданства, но и не стали принимать никакого другого.
Когда я Ане сказал, что получил «серый паспорт», она как-то странно посмотрела на меня, какими-то чужими глазами. Она уже приняла российское гражданство. Видимо, ждала и от меня того же. Я все это пытался обратить в шутку, но она была очень серьезна. Она говорила вещи, которые я не мог понять.
В те годы я сам себя понять не мог, не мог найти мира в себе и себя в этом быстро, как рептилия, меняющемся мире. Я вырабатывал оборонительную позу. Защищал каждое свое движение и слово. Приходилось постоянно себя объяснять. Не то, чтобы я не желал эстонского гражданства, я просто не хотел сдавать экзамен по языку и конституции. Мне все это было просто противно. Или скорее — лень.
На самом деле я пошел по пути наименьшего сопротивления, так как даже в мыслях не допускал, что пойду там что-то сдавать. Взял alien's passport. Из двух зол меньшее.
Мать сошла бы с ума, если бы я взял российское. Но я предельно поэтизировал свой поступок: a man in between, [48] «без родины, без флага»…
Так тогда было модно говорить. Или я придумал, что это было модно?
Может, это было только мне так интересно говорить.
48
A man in between (англ.) — человек, который не принадлежит ни одной из двух сторон, дословно: «между тем и этим».
Мне… Я… Вот тут начинается…
Что я такое был в те дни? Молодой человек в заношенных «варенках», который не в силах найти себе место в новом дивном мире, где надо непременно говорить по-эстонски. Примкнуть к некогда великой державе, словно потянувшись к титьке исторической родины, я не мог. Да и не знал я России. Вот тогда-то и родился в моем сознании этот балтийский русский. Человек, который гордится тем, что он выбрал не иметь. Гордится тем, что он никто. Он гордится тем, что он не может. Он слаб, и этим он гордится. Потому что успех и сила в те годы были воплощением пошлости и примитивного вещизма. Мой балтийский русский может, но не хочет. Не хочет, потому что что-то хотеть ниже его принципов. Потому что иметь гражданство означает сдавать унизительный экзамен по языку и конституции, которую он презирает. Потому что она его обязывает пройти эту отвратительную процедуру. Поэтому не может. Потому что не хочет поступиться принципами, но не наоборот. Не хочет сдавать экзамен на категорию, потому что ему противна сама ситуация. И сама запись о категории языка. Это почти градация твоего интеллекта. У него категория «С» — он молодец; у того «В» — он дебил. Это отвратительно, когда встречаешь человека, и он тебя спрашивает: на какую категорию сдал? Противны сами русские, которые обсасывают других по категориям. Мне было противно то, что я должен идти и всем доказывать, что знаю язык, количество рек и глубину озер в Эстонии. Нет, мой балтийский русский не стал этого делать. Мной изобретенный тип человека восстал. У него своя логика. Свои умозаключения. Своя философия. Свой взгляд на вещи. Пусть он ошибается… Пусть он упускает жизнь… и она ускользает от него с насмешкой девушки в чьей-то машине… Пусть он тело в потоке тел, но он движется вспять. Он все понимает, он все знает… Чтобы получить работу, ему нужно знать язык. Работа нужна, чтобы выживать в стране, в которой ему противно все. Ему нужно знать все виды полезных ископаемых Эстонии, чтобы получить работу. Чтобы получить работу, ему нужно знать: что и почему означает синий цвет на флаге. Чтобы получить работу, нужно знать, что означает белый цвет на флаге. Ему не дадут гражданства и работу, если он не скажет, что означает черный цвет на флаге Республики Эстонии. Но он не хочет подтверждать своего знания ни языка, ни овса, ни значения ласточки, ни даты рождения Лидии Койдулы, ни имени того, кто вылепил «Русалку». Даже зная все это, он будет молчать, стиснув зубы. Он ничего не может с собой поделать. Он уже не может покорно плестись с остальными на курсы, вставать в очередь и отвечать на вопросы с подобострастной улыбочкой… Он охотней станет бомжом — и станет добровольно — только потому, что он всегда будет против! Он предпочтет быть никем, потому что ему стыдно выживать в этой стране. Поэтому у моего балтийского русского нет гражданства, нет достойной работы, нет квартиры, нет машины, нет завтрашнего дня в стране, где ему тошно жить и даже умирать. Он живет только одним: сбежать и потеряться среди иностранцев. Мой балтийский русский грезит тем, чтобы стать кем-то другим где-нибудь еще, вечно ползет на брюхе из страны в страну, отсекая прошлое, забывая имя, все, все, все…
Нет, я счастлив, все-таки счастлив… Потому что ползти на брюхе из страны в страну, ничего не иметь, быть никем, без родины, без флага — это нечто большее, чем свой домик с садиком, это больше, чем Иванова ночь с пивом «Саку Оригинал», это больше, чем джип, своя бензоколонка, стеклянный дворец с видом на море… Мое русское ничто гораздо больше, чем дача в Виймси или домик в Отепяэ! Любой дурак может заполучить домик в Отепяэ, а мое русское ничто никто никогда не познает. Его не купишь, не украдешь! Для этого надо родиться мной, в семье рабочей комсомолки и алкоголика-мента. Для этого надо пожить на болотах в Пяэскюла. Для этого надо пожить русским на Каламая. Для этого надо оказаться в доме, в котором появился хозяин, и тебе нечем платить. Вот когда тебе нечем платить, и твоя мать плачет, потому что скоро выселят в общагу, вот тогда начинается мое русское ничто, без которого нет и не будет меня. Вот тут начинается выбор, или — осознание сделанного выбора. Вот он край, где выбираешь себя.