Копенгага
Шрифт:
Нет, ты говорила (даже необычно много!), о каких-то простых земных ценностях, об уюте, тепле, плече, на которое можно опереться (это, конечно, не циник, пишущий стихи, конечно, не я!), ты говорила об отце, который если бы был жив… и о матери, которая бы… в таком случае. Ты говорила о посторонних, о каких-то подругах, которые впоследствии (уже после всего!) будут всплывать в моей жизни-после-тебя и чуть ли не выцарапывать мне глаза; о соседской собаке, которая заразила Хеопса чумкой и тот чуть не… Ты говорила о лебедях и утках в Пирита, которых надо бы покормить, а то они все… Ты говорила, говорила о всякой ерунде вместо того, чтобы поставить меня в известность или перед фактом, как это делается, тогда бы я…
Когда мы шли мимо пруда, в котором плавали коричневые листья, она говорила, что,
Аня отвернулась от меня, громко выпустив воздух. От этого я испытал еще более страстное желание сказать ей что-нибудь обидное. Во мне не было ни тепла, ни любви, мне было холодно. Мне почему-то подумалось, что я гуляю с сумасшедшей в парке психиатрической клиники. Сейчас я отведу ее домой, как в палату, и она продолжит свою болезнь. Ко мне она обернулась уже совсем чужим человеком.
А потом она исчезла. На три недели. Гораздо позже я узнал, что она пошла делать аборт, и у нее случилось какое-то расстройство. Она стала другой. Какой-то фиксированной.
Так уже раз было. Восемь лет назад. Нечто подобное. Когда умер ее отец. Я прогуливался в их дворе. Один. Зашел к ним, позвонил, никто не открыл. Все куда-то уехали. Я спустился вниз и через черный ход вышел во двор. Моросил дождик. По дворику между кустами крыжовника бегала любопытная дворняжка. Я держал в руке яблоко, которое поднял с земли перед тем, как она вошла. Как всегда тихо. Я заметил ее, когда она была уже достаточно близко, чтобы понять, что что-то случилось. Теперь она сидела на скамейке под вишнями. Она смотрела на улиток под ногами, она их возила, катала. Она переворачивала улиток безразличными ногами и говорила, говорила, говорила сквозь слезы. Обо всем. О том, как ее отец принес в дом щенка. О том, как он выносил шкаф. О том, что он подарил дяде галстук, который, говорят, дядя повязывал только в тех случаях, когда встречался с папой. Она снова говорила, что он сжег роман, а мы все и не поняли почему, а он уже знал… Он все знал… И никто не понял, никто: ни я, ни ты, ни мама…
Она говорила, говорила, говорила. А по лицу, которое ничего не выражало, текли слезы, и дождь моросил все сильней и сильней. Мне было холодно. Ей тоже. Она дрожала. Но не могла остановиться. Потом она заболела. Ее мать увезла на неделю куда-то, но вернулись они через три месяца. Она была уже другой Аней. Она была какой-то другой. Вот такой же фиксированной. Она стала смотреть на все с каким-то подозрением. Словно ее предали, сильно надругались над ней. Она долго не рассказывала, где она так долго была. Позже призналась, что мать лечила ее от психоза. Ей кололи какие-то лекарства, заставляли делать гимнастику, все время водили в парк, показывали мультфильмы, купали в ваннах, поливали из шланга, заставляли принимать контрастный душ, говорили то шепотом, то кричали в самое ухо. Это был кошмар, из которого, как она мне говорила часто, помог ей выйти я. До некоторых пор она так говорила, но потом перестала, я на это не обратил внимания, а стоило. Надо было обратить на это внимание.
Сколько кругов я намотал?.. Думая, бесконечно прогоняя одни и те же мысли, воспоминания, и вновь вспоминая, как и что было сказано, как могло быть сказано, как и что не было сказано и так далее…
Надо было ехать, надо было ехать. В тот день, когда она заговорила о том, что надо ехать, надо было позвонить дяде и сказать: мы едем. Точка. Но я почему-то не сделал этого. Мне даже в голову не пришло. Я не успевал делать какие-то выводы из того, что происходило, из того, что он мне писал или говорил по телефону. Я не обращал внимания на то, что говорила Анна. Некоторое время делал вид, будто выбираю между Англией и Францией. В Англию я все еще мог поехать, как студент, собирать клубнику; во Францию нас хотели устроить в аи pair (у ее матери была какая-то знакомая тетка в «Содействии», они отправляли людей буквально пачками), присматривать за детьми или стариками. Я полтора года лениво посещал курсы французского якобы с целью поехать во Францию. Но, с одной стороны, мне твердила мать, что меня обманут, что с меня сдерут деньги, а потом продадут на органы, похитят, или я просто-напросто сам пропаду. С другой стороны, я не верил во всякую болтовню теток с трясущимися пышными прическами. Я делал вид, что взвешиваю и раздумываю:
ехать или не ехать. Никто не верил, что я куда-нибудь уеду. Да я и сам не верил; настолько инертное я существо; должно было случиться нечто, чтобы я уехал. Так вот и случилось. Теперь по порядку.1993-й — очень плохой для меня год, очень…
Декабрь…
Ну, вот и добрались до самого черенка моей боли…
От меня ничего не скрыли — мне просто ничего не сказали.
Это так типично для Эстонии: молча сделать по-своему. Проигнорировать других. По-моему в этой стране все делается молчком. Все разговоры потом. Это свойственно даже русским. Они тут все пропитались этим. Не понимаю, зачем их отделять от эстонцев и устраивать канитель с паспортами. Ведь уже нет никакой разницы: все одинаково лицемерны.
Особенно ее мать. Это я всегда подозревал. Она роняла такие фразы, в которых можно было почувствовать («А где?.. — обходя стол с приборами в день рождения Анечки. — Где будет сидеть этот?..»); иногда она как-то странно смотрела на меня… как на неумелого ученика… ведь я не играю ни на одном музыкальном инструменте и не вожу машину… Затаившись, как в своем кабинете (комнатка за кулисами актового зала, куда приводили мальчиков и девочек, отдавали, как на пытки), наблюдала изнутри за мной. Прислушивалась ко мне и — поправляла, с наслаждением поправляла. Была мной недовольна. Вместо меня должен был быть кто-то другой. Досада на лице, всегда досада. Держала меня за какого-то сопляка. Просто промолчать было в ее духе.
Действительно, если принять ее точку зрения: кто я такой и зачем меня ставить в известность?
Все по правилам. Это их семейное дело. Они решают свое семейное дело. Все прочие по боку. Такие проходимцы, как я, тем более. Особенно, если это такое важное дело. Кто я такой влезать в дела ее семьи? Речь идет о будущем. Я тут никто. Это они решают.
Собрать молча чемоданы, купить билеты, все организовать и не сообщить о принятом решении. Никому.
А зачем? Кто я такой, чтобы мне что-то сообщать?
Я десять лет ходил к ним с замирающим сердцем… ловил взгляды, считал все перебои и отсветы в душе… Кто я такой?
Можно, оказывается, сделать аборт и даже не сообщить о беременности. Если отец ребенка такой, как я.
Кто я такой, чтобы быть отцом их ребенка? Конечно. Кто я такой, чтобы решать: аборт или ребенок? Об этом позаботились. Мне даже не пришлось ничего решать. Меня просто не известили об этом.
Зачем? Если речь идет о семье! О целой семье! Какой-то аборт — от какого-то недотепы. Тут даже думать нечего: аборт — и все тут.
Можно уехать навсегда и не сказать человеку, с которым вот уже столько лет…
А кто я такой, чтобы мне говорить? Кто я такой, чтоб со мной разговаривать? Разве такой, как я, способен принимать решения? Да и что говорить? Зачем что-то говорить, когда надо ехать и начинать новую жизнь! Кто я такой, чтобы со мной разбираться?
Да, верно. Случайный знакомый, которого могло бы и не быть.
Да лучше бы и не было.
Верно! Парень из странной семьи. Сын милиционера и простой рабочей. Неизвестно зачем покойный Дмитрий Иванович возился с таким.
Во мне была ценность до тех пор, пока эту ценность видел ее отец (бог весть, что он во мне видел). Как только он умер, я все утратил. Больше не стало глаз, которые видели во мне талант и глубину суждений. Для всех я стал просто косноязычным мальчишкой, неустроенным студентом, на которого невозможно ни в чем положиться. Особенно в наше время.
«Наше время» — это, конечно, время перемен в Эстонии. Это когда нужен синий паспорт гражданина в кармане, безупречный эстонский во рту или хотя бы аттестат о том, что ты сдал экзамен по языку на высшую категорию, и какая-нибудь работа в офисе, непыльная, хорошо оплачиваемая, знакомство среди эстонской золотой молодежи, зеленый свет в новое общество, в котором ты как рыба в воде. Всех этих качеств я не имел. Я был сторожем и очень ленивым студентом. Что в таком толку? Мне следовало самоустраниться. Но я продолжал приходить. Наглец на что-то надеялся. Мать, наверняка, скрипела зубами каждый раз, когда за мной закрывалась дверь. Она не понимала, зачем я приходил все это время. Она думала, что я приходил учиться к Дмитрию Ивановичу. Она, видимо, считала, что я тоже должен был умереть, как только умер он. Но мне нужна была Аня. Чтобы обречь ее на унизительное существование в жалкой комнатушке с вечным ремонтом и чокнутой свекровью за стенкой. Этого не должно было произойти. Вот поэтому собирались чемоданы, вот поэтому ее увозили в Питер. Навсегда. Из этой чертовой страны, от этого идиота.