Корабль дураков
Шрифт:
— Да, — решительно подтвердил Дэвид, — Мне нужно что-то крепкое и величественное — толедская сталь и гранит, кожа испанской выделки, испанская гордость, и ненависть, и жестокость — испанцы единственный народ на свете, который умеет возвысить жестокость до искусства… Меня тошнит от всего расплывчатого, от киселя…
— Неужели нет середины между киселем и сталью? — спросила Дженни и сама услыхала, как печально звучит ее голос, но понадеялась: может быть, Дэвид не заметит. — Могу ручаться чем угодно, пальмы и цветы найдутся даже на Тенерифе, и немало влюбленных, и в лунные ночи парни поют девушкам серенады совсем как в Мексике — тебе это будет очень противно!
Дэвид не сказал больше ни слова, только вскинул на нее голубые глаза, которые она так любила, и она сразу успокоилась: ведь сколько бы они ни ссорились, она все равно готова примириться с ним на любых условиях,
Навстречу прилетели чайки, с неистовыми криками они кружили над кораблем, сильно взмахивали жесткими, точно жестяными, крыльями, круто, как на шарнирах, поворачивали деревянные головы, строго осматривая пассажиров, камнем падали до самой воды и подхватывали отбросы, выкинутые из камбуза.
— Везде и всюду одно и то же, — сказал, проходя мимо, Лутц. — Все ищут, чего бы съесть, и не разбирают, откуда еда берется.
— Вот с кем приятно будет распроститься, — с надеждой прошептала Дженни.
Поутру машины трижды глухо ухнули и остановились. Дженни выглянула в иллюминатор — и вот он. Тенерифе, и впрямь зубчатая скалистая гряда, поросшая редкими пальмами, сплошь окутанная бугенвиллеей, и на крутых склонах, на каменных уступах, точно высеченных резцом, тесно лепятся над обрывами приземистые квадратные домики Санта-Круса. На причале, на широком отлогом берегу собрались гурьбой портовые грузчики и ждали, не слишком надеясь на работу. В их толпу вошли двое полицейских, размахивая руками, начали оттеснять людей вправо и влево и расчистили посередине широкий проход. Дженни услышала, как загремела цепь: отдали якорь. Когда она вышла на палубу, спускали трап. Чуть не все пассажиры были уже здесь и почти все, готовясь сойти на берег, нарядились как на праздник. Раздался горн к завтраку, но от борта почти никто не отошел; и тогда хриплый голос (вероятно, казначеев) принялся орать в рупор мудрые наставления:
— Пассажиров первого класса убедительно просят пройти в кают-компанию, завтрак на столе. Во всяком случае, дамы и господа из первого класса, просим вас очистить палубу: сейчас через верхнюю палубу начнется выгрузка пассажиров третьего класса. Внимание! Пассажиров первого класса убедительно просят…
Зрители нехотя стали отходить от борта; Дженни увидала среди них Дэвида и шагнула было к нему, но ее перехватил Вильгельм Фрейтаг — протянул руку, мягко преграждая ей путь.
— Тут есть на что посмотреть, — сказал он. — Кому сейчас охота завтракать?
Дэвиду охота, подумала Дженни и поглядела вслед: вот он и скрылся из виду.
— Пойдемте сюда. — Фрейтаг взял ее за локоть. — Тут мы увидим, как они двинутся.
Пассажиры, которым предстояло сойти на берег, плотной толпой теснились на нижней палубе у подножья крутого железного трапа; они взвалили на плечи свои пожитки в разбухших узлах, на узлы посадили детишек поменьше; все лица запрокинуты кверху в ожидании: вот сейчас дан будет знак, что можно подняться на простор верхней палубы, прозвучит долгожданное слово и позволено будет спуститься по сходням и вновь ступить на родную землю. Каждое лицо по-своему отражало тайную надежду, тревожную радость, безмерное волнение; каждый подался всем телом вперед, всем существом тянулся вверх — и ни слова, ни движения, только дыханье толпы сливалось как бы в чуть слышный стон да ощущалась в ней дрожь еле сдерживаемого напряжения. Невысокий молодой парень с грубоватым добродушным лицом, отливающими синевой после бритья щеками и спутанной гривой черных волос вдруг неудержимо кинулся вверх по трапу, подбежал к борту, упористо расставил босые ступни на досках палубы, и взор его птицей полетел к селениям и городишкам, что расположились на каменистом подножье острова и взбирались по его склонам. Юноша самозабвенно улыбался, круглые простодушные глаза его были полны слез. Вильгельм Фрейтаг посмотрел на него с завистью — как же он счастлив, что вернулся домой! Дженни сказала:
— Наверно, это чудесно — плакать от радости!
И в эту самую минуту молодой помощник капитана, возмущенный таким нарушением порядка, ринулся к счастливцу, словно готовый его ударить, но остановился в двух шагах и заорал во все горло:
— Эй ты, убирайся вниз!
А тот не слышал крика.
— Убирайся вниз! — в непристойном бешенстве взревел моряк, он весь побагровел и до неузнаваемости коверкал испанские слова.
Миссис Тредуэл, направляясь в кают-компанию завтракать, приостановилась и не без любопытства посмотрела на моряка. Да, несомненно, тот самый, что танцевал с нею и щеголял безупречными манерами воспитаннейшего
человека. Она прошла дальше, чуть приподняв одну бровь. Юноша у борта заморгал, он наконец услышал крик, понял и обернулся к взбешенному начальству все с той же улыбкой, полной нежности, блестя глазами, полными слез, и по-прежнему улыбаясь, размахивая узелком с пожитками, кротко, без обиды, точно пес, спустился по трапу и влился в толпу. Не успел он опять обернуться, как сердитый помощник капитана нагнулся и заорал вниз замершим в ожидании людям:— Давайте поднимайтесь, вы, там, поживей, сходите с корабля! Да не толпитесь, по трое в ряд, живей, живей!
Так он без умолку бранился и понукал, а внизу несколько матросов подгоняли и направляли толпу.
Юноша, которого только что прогнали от борта, первым мгновенно рванулся вперед и повел за собой остальных. Им пришлась по душе его храбрость, они и сами приободрились. И вот они карабкаются наверх, спотыкаются, добродушно, играючи подталкивают друг друга, громко смеются, перебрасываются шутками — голоса звучат вольно, люди уже не угнетены, не запуганы, они возвратились домой после долгого изгнания, к давно знакомым заботам, здесь родина, и здесь твоя жизнь и смерть — дело твое, а не чужих. И неважно, что там вопит, по-дурацки коверкая испанские слова, багровый от злости человечек: как бы он ни кипятился, что бы ни сказал на любом языке — им уже все равно, они спешат поскорей сойти на берег. Оборачиваются и выкрикивают слова благословения и прощания тем, кто еще остается на корабле, — а те разделяют их радость и ободряюще кричат в ответ.
Медленно поднялись на палубу семь женщин, у которых за время плаванья родились дети; они шли все вместе, прижимая к груди туго запеленутых младенцев; иных поддерживали мужья, другие опирались на руки подруг. Все роженицы — бледные, вялые, у некоторых на лбу и щеках бурые пятна, дряблые животы обвисли, выцветшие платья на груди в потеках от молока. За их юбки крепко уцепились дети постарше — печальные глаза их смотрят сиротливо, потерянно. Мальчишка лет двенадцати, выйдя наверх, сверкнул ослепительной улыбкой, обернулся — и увидел матерей с младенцами.
— Ole, ole! — выкрикнул он и помахал в воздухе сжатым кулаком. — Нашего полку прибыло!
Одна из матерей подняла голову — лицо темное, измученное, но крикнула она с торжеством:
— Да, прибыло, и все до одного — мужчины!
Дружный веселый хохот прокатился по толпе. Шумной приливной волной она захлестнула верхнюю палубу, разлилась, оттеснила командующих высадкой моряков и глазеющих пассажиров к поручням, заставила отступить к дверям — и в полном порядке, сужаясь ручейком, заструилась по сходням, потекла на берег; никто не бросил прощального взгляда на корабль. Тот помощник капитана, что командовал высадкой, отвернулся, судорожно сморщился, будто одолевая тошноту. И встретился глазами с доктором Шуманом, который шел проститься со своей больной и помочь ей в сборах: condesa тоже должна была сойти на берег.
— Фу, до чего они воняют, — сказал сердитый помощник капитана. — И плодятся, как… как клопы!
Доктор Шуман промолчал, молодой моряк истолковал его рассеянный взгляд как сочувственный и немного успокоился. Доктор смотрел, как два матроса под руки ведут наверх толстяка с разбитой головой. На толстяке та же темно-красная рубаха, в которой он садился на корабль в Веракрусе, но он еле передвигает ноги и тяжело виснет на руках матросов. Доктор Шуман только недавно спускался к нему на нижнюю палубу, осмотрел и перевязал его заново, рана отлично заживает. Толстяк, несомненно, поправится и еще немало набаламутит. Проходя мимо, он из-под толстого слоя бинтов, точно из-под шлема, в упор посмотрел на доктора, но как будто не узнал его.
Доктор Шуман взялся за дверную ручку, и собственная рука удивила его — совсем бескровная, еле заметно просвечивает зеленоватый узор вен. До чего же он ослаб и устал, надо было пойти выпить кофе. Condesa, уже совсем одетая, даже в розовой бархатной шляпке, со спущенной на лицо короткой и редкой черной вуалью, лежала навзничь, будто позируя для изваяния на надгробной плите, тонкие щиколотки скрещены, дорожная сумочка через плечо, в левой руке пара коротких белых кожаных перчаток. Она слегка повернула голову и улыбнулась доктору. Горничная (она давно уже по-своему оценила странные отношения этих двоих — а еще старики, могли бы вести себя и поумнее, в такие-то годы!) почтительно поклонилась доктору, поспешно закрыла маленький саквояж, куда укладывала последние вещи, и тотчас вышла. Остальной багаж графини уже вынесли, свет погасили, каюта была совсем пустая, серая и унылая.