Корень нации. Записки русофила
Шрифт:
В то время КГБ возглавлял весьма честолюбивый Александр Николаевич Шелепин. Он был в оппозиции к Первому секретарю, так сказать, «справа», сам метил в лидеры, позднее участвовал в заговоре Политбюро против Хрущева. Дело Осипова – Кузнецова (Иванов был отправлен в психушку, так что я оказался коноводом) понадобилось Шелепину, чтобы доказать, как опасен «либеральный» курс Никиты Сергеевича. Стоит чуть-чуть отпустить вожжи, и на тебе: тут же и террористы. Донос Сенчагова – Майданика оказался более чем кстати для «железного Шурика». Думается, состряпанное «дело» тоже сыграло свою роль в последующем ужесточении режима. Так что Сенчагов и Майданик добились прямо противоположного, чем хотели (если «хотели»…).
Спустя год, 28 мая 1962 г., вышел Указ Президиума Верховного Совета РСФСР о дальнейшем зажиме положения политзаключенных, конкретно о двух и только двух видах режима для инакомыслящих («антисоветчиков»): строгом и особом. Ранее, в 1956–1961 гг. видов режима было четыре: общий, усиленный, строгий и особый. Первые три вида – обычная зона с правом хождения внутри заборов (разница была в количестве «льгот»: посылок, свиданий и т. п.). Особый режим – фактически крытая тюрьма в лагере. А нам с Кузнецовым Московский
Однако нам с Эдуардом (и добавленным «до кучи» Бокштейном) дали не строгий, а ОСОБЫЙ режим: полосатая одежда, камера под замком, никаких посылок, никакого доппитания и прочее. Особый в основном давали исключительно рецидивистам или тем, кому расстрел заменили сроком. Прокурор Молочков заявил, что «антисоветская деятельность Осипова, Кузнецова, Бокштейна носила особо злостный характер», была широкомасштабной и долговременной, вследствие чего отпетым негодяям в порядке исключения следует объявить не строгий, а – особый, спецрежим. И 8 июля 1963 г. нас отправили на зону ЖХ 385/10 (пос. Ударный) с особым режимом. Мы попали к рецидивистам, среди которых не менее половины были законченные уголовники. Последняя-то статья у них была «политическая»: опасаясь расправы за карточный долг или стукачество, бытовик царапал каракулями «антисоветскую» листовку, что-нибудь в духе «Хрущев» и далее матерная брань, вывешивал ее в зоне на видном месте, тут же крутился, его «арестовывали» в зоне, еще раз судили, теперь уже за «антисоветскую пропаганду», давали весомый срок и отправляли на спец к настоящим политическим. Чекисты убивали сразу нескольких зайцев: усугубляли шпаной моральное состояние политзеков, причем шпаной, которою и воры-законники брезговали, всяким комиссиям из Москвы показывали, какие политические в СССР, использовали эту категорию для слежки и провокаций. Кузнецов свидетельствует: «Такого тяжелого бытия я не видел за все свои 16 лет лагерей» [13] .
13
Сб. Л. Поликовской, с. 225.
С сакральной точки зрения любопытно, что как раз в это время (лето 1963 г.) руководство МВД и КГБ СССР представило Н.С.Хрущеву проект физической ликвидации рецидивистов, т. е. лиц, сидящих на особом режиме. Зэки свидетельствовали, что на Урале уже готовили большую зону, куда начинали свозить эту «масть». Хрущев, говорят, порвал проект постановления. «Вы, что, с ума сошли?» – якобы кричал он своим оруженосцам. Наши адвокаты в конце концов доказали, что мы не столь «злостны» и «широкомасштабны», и Мосгорсуд в январе 1964 г. пересмотрел собственное решение (от июня 1963 г.) и подарил нам СТРОГИЙ режим. Но 7 месяцев мы провели на спецу, среди урок, на камерном режиме. Там я стал убежденным националистом и монархистом. Там окончательно утвердился в Православии. Осуществись задумка чекистов насчет окончательного решения вопроса об «особо опасных», мне, быть может, не пришлось бы писать эти строки. Разве пламенные поэты предполагали такое? Нет, конечно. Мы редко осознаем последствия своих поступков.
По доносу Сенчагова нас арестовали на следующий день, 6 октября 1961 года. Инкриминировали организацию «антисоветских сборищ» на площади Маяковского и на частных квартирах, обсуждение программы предполагаемой организации в Измайловском парке, намерение изготовить листовки, ну и, конечно, «обсуждение террористического акта». Лично мне вменили в вину два «антисоветских выступления», а Кузнецову – молчаливое «одобрение» тезисов о расколе комсомола, зачитанных Буковским. Приговор – 7 лет усиленного режима мне и Кузнецову, замененного сначала особым, а потом – после семи месяцев пребывания на спецу – строгим режимом. 5 лет получил Илья Вениаминович Бокштейн. С нами он почти не соприкасался, на площади Маяковского витийствовал не с «анархо-синдикалистских» позиций, а с откровенно антикоммунистических, «буржуазных». Свидетелями против него были в основном дружинники из отряда Агаджанова. Чекисты решили включить его в нашу группу, хотя он арестован был на два месяца раньше, 6 августа, прямо на площади, взят «с поличным».
О ходе следствия Кузнецов говорит: «Все вели себя достаточно благородно» [14] . Впрочем, я и по сей день упрекаю себя в том, что давал показания на себя. И на себя не надо было показывать. Стерильное поведение у меня было в 1974–1975 гг., во время второго следствия (по делу о журнале «Вече»): полный, абсолютный отказ от показаний: «Не скажу!» Зачем хитрить, увиливать, искажать события, когда так просто не говорить ничего. Брежнев не пытал, иголки под ногти не всовывал. Если что-то и было положительное при государственном социализме, так это в брежневский период. Хрущев был либералом для репрессированных коммунистов, но как он преследовал верующих, издевался над Церковью!
14
Сб. Л.П., с.224.
Сразу после приговора Мосгорсуда 9 февраля 1962 г., когда конвой вел нас по коридору, известная инакомыслящая Елена Строева вручила нам по букету роскошных цветов. Конвоиры мгновенно их вырвали. Я писал об этом эпизоде в своем очерке «Площадь Маяковского, статья 70-я», но, к сожалению, машинистка, видимо, не любившая Лену, выбросила эти строки из текста, а я не проверил. Мелочь, конечно, но как часто из таких мелочей рождаются обиды, недоразумения, неприязнь. Как часто наше бытие омрачает зависть и гордыня.
Русский националист
13 апреля 1962 г. я прибыл на зону, в исправительно-трудовое учреждение ЖХ 385/17 в поселке Озерный Мордовской АССР. По дороге Москва – Самара на мордовском перегоне есть станция Потьма. От этой станции почти перпендикулярно к основной магистрали проходит местная железная дорога Потьма – Барашево. От нее-то по обе стороны колеи, словно грозди виноградной
ветви, расходятся лагеря. Все это называлось Дубравлагом или Дубравным Лагуправлением ГУЛАГа. В советские времена здесь находились и политические зоны: одиннадцатая (пос. Явас), седьмая (п. Сосновка), девятнадцатая (п. Лесной), десятая или особая зона (п. Ударный) и вот была семнадцатая в Озерном (10–12 км от Яваса, «столицы» Дубравлага). На 17-м, в сравнительно небольшом лагере (300–400 чел.) сидели одни «антисоветчики», т. е. осужденные по статье 70-й УК РСФСР («Антисоветская агитация и пропаганда»). Поступали сюда в то время по 2–3 чел. еженедельно со всего Советского Союза (только номер статьи Уголовного кодекса других союзных республик мог немного отличаться). Здесь встретил я ранее осужденного Мосгорсудом (5 мая 1959 г. к 6 годам лишения свободы) инженера и поэта Игоря Васильевича Авдеева (1934–1991), того самого, из-за связи с которым был арестован мой однокурсник А.М. Иванов. Авдеев был певцом террора. Он считал, что тоталитарный строй может быть низвергнут только путем целенаправленного систематического устранения руководителей государства. Воспевал народовольцев, Желябова, Перовскую: «Мы славим высшую смелость, КОМУ НЕЛЬЗЯ ПОМОЧЬ!» Того изуверства, когда стреляют, в кого попало и даже в невинных детей, как теперешние «гинекологи» типа Басаева, в романтической голове Игоря не было. Как-то мне пришел запрос с воли от моих соратников, просивших моего политического благословения на акцию «Космос» (или «Космонавт»), т. е. на реализацию похороненной в сентябре 1961 г. идеи теракта. Я на эту акцию добро не дал. Игорь Васильевич, узнав об этом, был крайне возмущен моим отказом: «Ребята рвутся в бой, а ты их удерживаешь. Оппортунист!» У него был друг Альгис Игнотавичюс, с которым они сошлись на этой идее. Помнится, 20 августа 1962 г. уже на другой зоне мы с Игорем вдвоем пили чай, отмечали заочное освобождение Альгиса (нас к тому времени разбросали и тот освобождался, кажется, с семерки). Игорь Васильевич был как-то по-особому собран, напряжен и намекал мне, что скоро узнаем из газет о важном событии. Прошли годы, но в газетах об акции Игнотавичюса ничего не появилось. Гончаров назвал бы это «обыкновенной историей». Вышло так, что ни сам Игорь (освободился 9 декабря 1964 г.), ни Альгис, когда оказались на свободе, к террористической идее не возвращались: она согревала их только в зоне. Помню, как один зэк, освобождавшийся с другой зоны, специально приехал в Барашево к лагерю 3–5 и, дождавшись, когда мы шли угрюмой колонной из производственной зоны в жилую, громко прокричал всем: «Встретимся на баррикадах!»Вообще психология зэков имеет свои особенности. В некотором смысле это мотив отложенного времени. Вот мы тут сидим, как в консервной банке, но дай только срок: освободимся – покажем! И, конечно, присутствует большое мнение о себе – наперекор государству, которое наказало, заклеймило, унизило и швырнуло тебя на самое дно общества. Это попытка своеобразного возмещения за то, что ты одет в бушлат с биркой (фамилия и номер отряда), острижен наголо, приговорен к принудительному труду, к казарме, к двухъярусной койке, к нормированному времени и т. д. Гордыня – нехристианское чувство, но, увы, тоже согревает. Когда я писал об этом в своей книжке «Дубравлаг», строгая православная цензура забраковала мою рукопись, как недостойную быть опубликованной в православном издательстве, где следует печатать исключительно высокодуховную и нравоучительную литературу. («Дубравлаг» был издан потом журналом «Наш современник» при поддержке И.С.Глазунова.) Достоевский точно отразил эту особую гордыню у каторжников. И еще: «Кто бы ни был каторжник и на какой бы срок он ни был сослан, он решительно, инстинктивно не может принять свою судьбу за что-то положительное, окончательное, за часть действительной жизни. Всякий каторжник чувствует, что он НЕ У СЕБЯ ДОМА, а как будто в гостях. На 20 лет он смотрит, как будто на 2 года, и совершенно уверен, что и в 55 лет по выходе из острога он будет такой же молодец, как и теперь, в 35. «Поживем еще!» – думает он…» [15]
15
Достоевский Ф.М. Записки из мертвого дома. Собр. соч., т. 3. М., Гослитиздат, 1956. С. 490.
Вот именно: «Поживем еще!» – это у Федора Михайловича рассчитывает обычный зэк, уголовник. А политический заключенный тем более видит момент освобождения как начало новой исключительно активной деятельности. Между прочим, Достоевский пишет, что каторга сама по себе не так уж и тяжела, что и работа каторжная вполне выносима. Но тяжесть ее в ПРИНУДИТЕЛЬНОСТИ и БЕСПРЕРЫВНОСТИ. Вот что давит больше всего. Классик прав также и в том, что заключенный ощущает себя в возрасте, в каком посажен, и почти таковым чувствует себя до конца срока. Я сам лично сел в 23 года и через 7 лет, освободившись в 30, чувствовал себя душевно почти двадцатитрехлетним. Мы много рассуждали на эту тему с Андреем Донатовичем Синявским. Тот, как мне показалось, мотив отложенной жизни не воспринимал, а полагал, что ВСЮДУ ЖИЗНЬ и что бытие за колючей проволокой – ТОЖЕ ЖИЗНЬ, просто в чем-то своеобразная.
Итак, в Озерном на 17-м тянули срока (в этот период сравнительно небольшие: по первому разу – до 7 лет) «антисоветчики». Было много украинцев. О них Игорь Авдеев сказал так: «Согласятся на любую Украину – коммунистическую, демократическую, фашистскую, лишь бы отдельно от России. Главное – обособиться от нас и доказать, что они – не мы, что они – другие». Столь же русофобски были настроены прибалты, с «колонизаторами» не общались, Альгису Игнотавичюсу за общение с нами литовцы объявили бойкот. «Наши» большей частью были марксисты-ревизионисты. Здесь оказались Лев Краснопевцев, Николай Обушенков и их подельники. Были демократы, социал-демократы (Виктор Трофимов, Сергей Пирогов) и едва-едва прорезывались русские патриоты. Таковыми считали себя еще на воле Вячеслав Солонев и его соратники (Виктор Поленов, Юрий Пирогов и другие). Последние и осуждены были за интерес к фольклору, к русским корням, конечно, как бы в «антисоветской» упаковке. Осужденный за «анархо-коммунизм» (как близко к нашему «анархо-синдикализму»!) Юрий Тимофеевич Машков стал в лагере приверженцем русской идеи. Как и бывший социал-демократ из группы Трофимова Варсонофий Хайбулин, а также матрос Георгий Петухов.