Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из детской литературы он словно вычеркнут: о нем, когдатошнем классике, детском писателе номер один, почти не вспоминают. В апреле 1951 года в «Правде» вышла большая, программная статья М. Белаховой «Детям – хорошие книги! О литературе для детей младших возрастов». В ней Чуковский даже не упоминался. «Надежды на Детгиз – отпадают», – горько прокомментировал он статью в письме дочери. Сыну написал иначе: "Думал ли я когда-нибудь, что меня обрадует обзор детской литературы (в сегодняшней «Правде»), где не упомянуто мое имя.А я, действительно, рад. Спасибо, что не ругают".

Летом ему вроде бы немного полегчало, сыну он писал: «Работается мне очень неплохо – вообще это лето было не бесплодно. Могло быть гораздо хуже». Правда,

много времени и сил съели хлопоты о восстановлении в вузе внука Николая, отчисленного за две двойки. Осенью К. И. заболел, лежал в больнице, снова собирался умирать. «Был уверен, что в тех редкостных случаях, когда имя мое будет упоминаться в печати, при нем утвердятся две цифры: 1882–1951; – цифры неплохие, дай бог всякому», – писал он Оксману.

Он постоянно говорит о своем одиночестве – и человеческом, и литературном. «На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи провалов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого… Были у меня друзья? Были. Т.А.Богданович, Ю. Н. Тынянов, еще двое-трое. Но сейчас нет ни одного человека, чье приветствие было бы мне нужно и дорого. Я как на другой планете – и мне даже странно, что я еще живу», – пишет он в дневнике ночью в канун 70-летия. Ночью, в бессонницу, он остается наедине с собой – и пишет сухими, беспощадными словами. Утром тени отползают, глубина черноты пропадает, беспощадные слова делаются плоскими, одиночество – не таким пронзительным. Все оказывается другим.

«Днем все повернулось иначе – и опровергло всю мою предыдущую запись». Днем приехали внуки, привезли подарки, картину, приехали друзья, пришли письма и телеграммы, принесли подарки, прибыло поздравление от Союза писателей… «похороны по третьему разряду», комментировал ядовито именинник, добавляя, что лучших он «по совести не заслужил»… Между тем Оксман писал ему: "Из всех наших больших мастеров литературы вы, конечно, самый молодой, самый острый, самый осведомленный, самый блестящий. И все это налицо к Вашему 70-летию, и все это в каждой новой Вашей работе очевиднее,чем прежде" – и надо знать нелицеприятность Оксмана, чтобы понимать цену этих слов.

Существует апокрифический рассказ – возможно, об этом самом юбилее; говорят, он передается из уст в уста со слов Валентина Берестова. Рассказ таков: где-то в начале пятидесятых к Чуковскому никто не пришел на день рождения, как к депутату Балтики в старом фильме. Никто не прислал поздравлений. И Чуковский, гласит предание, вышел на балкон переделкинской дачи и – глядя в сторону Кремля – произнес слова проклятия: погодите, мол, будет вам еще и пятьдесят третий год, и шестьдесят четвертый, и восемьдесят второй, и две тыщи одиннадцатый!

Si поп `e vero, `e ben trovato, [17] гласит старая пословица. Подождем две тыщи одиннадцатого и убедимся.

Времена эти каждому хотелось пересидеть, переждать в тихой гавани. Газеты сурово спрашивали: где ваши произведения, товарищи писатели? где критика, товарищи критики? Где товарищеские обсуждения, товарищи товарищи? Но все отмалчивались, отводили взгляды в сторону, заболевали, отсиживались. Пресса с улюлюканьем травит космополитов, повторники отправляются по этапу в лагеря.

17

Если это и неправда, то хорошо выдумано (ит.).

Начало 1950-х: что ни день, то новый поворот гаечного ключа. Казалось, некуда уже – оказывается, есть куда. Осенью 1950-го – опять «Ленинградское дело», аресты, суд, смертные приговоры; летом 1951-го – война против «идеологических извращений в литературе»: поэта Сосюру поучают, как правильно родину любить: воспевать просто Украину нельзя, надо воспевать Советскую Украину. Наступает 1952-й, и вот вам кибернетика – «реакционная лженаука».

Вслед за Германией разделилась

надвое Корея; мир расколот холодной войной. На полигонах взрываются атомные бомбы. Чуковский озабоченно пишет в дневнике: «Газетные известия о бактериологической войне мучают меня до исступления: вот во что переродилась та культура, которая началась Шиллером и кончилась Чеховым». Он одинок не в семье, не в литературе, не в стране даже – он одинок в мире, где чувствует себя последним тающим айсбергом, осколком ушедшей на дно колоссальной сложной культуры – уже непонятной, уже ненужной ни на том, ни на другом полюсе. Там – воспитание гангстеров, здесь – воспитание винтиков; там – индивидуализм до полного «человек человеку волк», здесь коллективизм до полного обесчеловечивания. Там оболванивание и здесь оболванивание. Куда деваться апологету мастерского ручного труда в мире победившего машинного производства? Кажется, весь твой багаж знаний, все твое умение видеть красоту и наслаждаться ею – это никому не нужно; недаром он писал в дневнике, что его и своя-то судьба мало волнует – но неужто ему доведется увидеть перед своим концом судьбу всего мира? Деваться некуда, бежать некуда, разве что к детям: они еще не потеряли индивидуального выражения лица, остроты реакции, любопытства, непосредственности… Впрочем, к детям уже тоже нельзя: пошлый и вредный! И Чуковский стоит в стороне, не высовывается, молчит; он сейчас – «и другие».

Пишет небольшие статьи в газеты: в «Литературке», например, в статье «Здесь ребята крепко спят» цитирует три стихотворения, написанные одним и тем же размером, с одинаковыми рифмами, и везде «ребята спят». И предупреждает: в детской поэзии «начинают вырабатываться дюжинные, шаблонные приемы и формы, за которыми уже не чувствуешь индивидуальности автора»; в стихах нет динамики, авторы уводят детей «к самой неинтересной, самой статичной, бездейственной, бесфабульной теме – к тихому созерцанию всевозможных кроваток, в которых недвижно покоятся спящие». Хороший портрет русской литературы 1952 года.

В апреле того же года состоялось Всесоюзное совещание по вопросам детской литературы. Ничего особенно интересного о нем сказать нельзя: опять выдвигались требования повысить идейный и художественный уровень детской литературы, приложить все усилия к делу коммунистического воспитания подрастающего поколения. Докладчиком был Сурков. Маршак говорил о необходимости хороших учебников, Барто – о том, что нужна сатира и юмор для детей. Разумеется, как и во взрослой литературе, особо подчеркивали, что нужна критика («Крайне мало сделано за последние два года для выполнения указаний XIII пленума в отношении активизации критики детской литературы», – сказал Сурков), – в общем, ничего революционного.

"…Слушая доклад Суркова на совещании по детской литературе, я оглянулся и увидел стоящего позади седого, стройного Корнея Ивановича, – пишет Евгений Шварц в «Белом волке». – Ему только что исполнилось семьдесят лет, но лицо его казалось тем же свежим, топорным, и неясным, особенным. Конечно, он постарел, но и я тоже, дистанция между нами сохранилась прежняя. Все теми же нарочито широкими движениями своих длинных рук приветствовал он знакомых, сидящих в разных концах зала, пожимая правую левой, прижимая обе к сердцу. Я пробрался к нему. Сурков в это время, почувствовав, что зал гудит сдержанно, не слушает, чтобы освежить внимание, оторвался от печатного текста доклада и, обратившись к сидящим в президиуме Маршаку и Михалкову, воскликнул:

– А вас, товарищи, я обвиняю в том, что вы перестали писать сатиры о детях!

И немедленно, сделав томные глаза, Чуковский пробормотал в ответ:

– Да, да, да… Это национальное бедствие.

На несколько мгновений словно окно открылось, и на меня пахнуло веселым воздухом двадцатых годов. Но не прошло и пяти минут, как Корней Иванович перестал слушать, перестал замечать знакомых, и я почувствовал себя в старой, неизменной полосе отчуждения. Прищурив один глаз, ступил он в сторону за занавеску к выходу и пропал, как будто его и не было. Удалился в свою пустыню обреченный на одиночество старый белый волк".

Поделиться с друзьями: