Корней Чуковский
Шрифт:
Судьба эту книгу ждала довольно странная. Она уже готовилась к выходу в свет, тираж был отпечатан, и Чуковский рассказал о готовящейся публикации газете «Труд». Валентин Берестов писал в статье «Об этой книге», сопровождавшей издание «Вавилонской башни» в 1990 и 1992 годах. «Был самый разгар великой культурной революции в Китае. Хунвейбины, заметив публикацию, громогласно потребовали размозжить голову старому ревизионисту Чуковскому, засоряющему сознание советских детей религиозными бреднями. Запад откликнулся заголовком „Новое открытие хунвейбинов“, а наши инстанции отреагировали привычным образом». Книга не вышла.
Заграничные публикации неожиданно стали играть большую роль в жизни отечественных авторов. За границей – в сборнике статей из литературного приложения к «Тайме» отрецензировали книгу «Живой как жизнь» (на родине – ни одной рецензии, негодовал Чуковский). «Тамиздат»
В переводах и комментариях Чуковский не признавал никакой самоценности: убери свое «я» с дороги читателя, слейся с переводимым автором; не мешай, а помогай читателю понять его; перевод и комментарий – место не для самоутверждения, а для бескорыстного, самоотверженного в прямом смысле слова литературного служения. И другая претензия, предъявляемая к Набокову, – тоже очень характерна для Чуковского: талант должен быть великодушен; чуткое сердце для писателя так же важно, как и художественное мастерство (недаром он еще в давней своей статье писал о Бунине: мастерства ему хватит, хватило бы сердца… ту же сердечную недостаточность видит он и в великолепной Набокове кой прозе… Оттого же, возможно, и Набоков, и Бунин не стали хорошими поэтами: сердца не хватило).
Соня Гордон спрашивала К. И. о печально известном фрагменте из «Других берегов», где автор издевается над английским произношением Корнея Ивановича. Чуковский отвечает сначала гневно: «Действительно, у меня не было гувернеров, какие были у него, и английский язык я знаю самоучкой. Он был барин, я был маляр, сын прачки, и если я в юности читал Суинберна, Карлейла, Маколея, Сэм. Джонсона, Хенри Джеймса, мне это счастье далось в тысячу раз труднее, чем ему. Над чем же здесь смеяться?» – но в следующем письме на удивление спокойно добавляет: "Но я вскоре поостыл и думаю, что в то время– в 1915—16 гг. – во мне было очевидно что-то, что дало пищу его анекдоту. Самый анекдот – выдумка, но возможно, что он верно отразил то неуважительное чувство, которое я внушал окружающим. Я был очень нескладен: в дырявых перчатках, неумеющий держаться в высшем обществе, – и притом невежда, как все газетные работники, – невежда-поневоле, самоучка, вынужденный кормить огромную семью своим неумелым писанием. Отец же Вл. Вл. был человек очень высокой культуры…" И самое главное – это Чуковский еще в первом письме написал: набоковская клевета «не мешает мне относиться ко многим его произведениям с любовью, радоваться его литературным успехам – 65 лет литературной работы приучили меня не вносить личных отношений в оценку произведений искусства».
Весь этот год К. И. плохо себя чувствует: в июне мозговой криз, в июле болел, в августе опять лег в больницу. Но продолжает работать – и переписывается со всем миром: с японцами (писательница Томико Инуи, вдохновленная его примером, даже построила у себя под Токио детскую библиотеку), с американцами, с англичанами… Из Израиля Рахель Марголина прислала биографию Жаботинского. Отовсюду прибывают книги и письма. Продолжается дело Бродского: оно получило шумную огласку за границей, за молодого поэта вступились Сартр, Луи Арагон, Пабло Неруда.
Вячеслав (Кома) Иванов предложил К. И. подписаться под телеграммой Микояну в защиту Бродского. «Я с удовольствием подписал – и дал Коме десять рублей на посылку телеграммы. Там сказано, будто Бродский замечательный
поэт. Я этого не думаю. Он развязный». Да и не читал он толком Бродского. А если и читал совсем немногое – то не мог, не успел, не готов был оценить его своеобразную поэтику. Тем удивительнее настойчивость, постоянство, последовательность, с которыми он отстаивал право совсем не близкого ему поэта (и не слишком приятного ему человека) заниматься своим делом.В августе умерла Фрида Вигдорова, человек огромной души, правдоискатель, заступница, писатель со своеобразным, сильным, чутким талантом. Чуковского в этот день увезли в больницу – ему никто даже не сказал, чтобы не волновать; послали от его имени венок. «Фрида – большое сердце, самая лучшая женщина, какую я знал за последние 30 лет», – писал К. И. в дневнике, узнав о ее смерти.
Тем временем в ЦК партии прошло очередное идеологическое совещание, о котором Солженицын писал: «Готовился крутой возврат к сталинизму». На совещании обругали и Солженицына, и Бродского (Семичастный, вписавший, как Герострат, свое имя в историю тем, что сравнил Пастернака со свиньей, теперь занялся анализом творчества Бродского—и обозначил его как «антисоветское явление»). Интересовались журналом «Новый мир»: почему это буржуазия проявляет к нему такое внимание? «Словом, мы снова переживаем весну – весну 63 года», – горько обобщала в дневнике Лидия Корнеевна. Стихотворение с эпиграфом из Бродского срочно стали выбрасывать из нового сборника Ахматовой, переводы – из сборника «Голоса друзей»… Однако нажим общественности и возмущение за рубежом сыграли свою роль: в сентябре Бродского освободили, ограничившись «сроком отбытого наказания».
Зато в начале осени арестовали Андрея Синявского и Юлия Даниэля.
В это же время сгустились тучи над Солженицыным: жить в Рязани совсем невозможно, его новый незаконченный роман изъяли при обыске у друга. «Враги клевещут на него: распространяют о нем слухи, будто он власовец, изменил родине, не был в боях, был в плену, – писал К. И. в дневнике. – Он бесприютен, растерян, ждет каких-то грозных событий – ждет, что его куда-то вызовут, готов даже к тюрьме».
«В Рязани житье ему плохое. Квартира в старом, развалившемся деревянном доме, напротив – база или склад, где бывает 40–50 грузовиков в день. Жить нельзя», – записывала Лидия Корнеевна. Солженицын хотел переехать в Обнинск, жена нашла там работу – но и там ей работать не дали.
Сам Александр Исаевич писал об этом времени так:
«Я не знал, не понимал, как мне жить и что делать, и с большим трудом сосредотачивался поработать в день часа два-три. В эту пору К. И. Чуковский предложил мне (бесстрашие для того было нужно) свой кров, что очень помогло мне и ободрило. В Рязани я жить боялся: оттуда легко было пресечь мой выезд, там можно было взять меня совсем беззвучно и даже безответственно: всегда можно свалить на произвол, на „ошибку“ местных гебистов. На переделкинской даче Чуковского такая „ошибка исполнителей“ была невозможна. Я гулял под темными сводами хвойных на участке К. И. – многими часами, с безнадежным сердцем, и бесплодно пытался осмыслить свое положение, а еще главней – обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды».
«Неприкаянность, бездомность А. И. не дает мне ни жить, ни работать», – писал Чуковский в дневнике. Он кратко записывал суть разговоров с Солженицыным и огорчался: «Он глубоко поглощен своей темой и не слишком интересуется, напр., Пушкиным, Леонидом Андреевым, Квитко. Я читал ему любимые стихи. Ему они никак не понравились. Зато о лагере может говорить без конца». «Он не интересуется литературой как литературой, он видит в ней только средство протеста против вражьих сил». Солженицын читал ему свою поэму о русском наступлении на Германию – «стихийная вещь, огромная мощь таланта», пишет К. И.
С этого времени Солженицын «прижился», по выражению Елены Цезаревны, в переделкинском доме Чуковских. «Здесь, – рассказывала она, – в Переделкине, в мае 1967 года Солженицын находился в дни IV съезда писателей. Как известно, он обратился к съезду с письмом, в котором требовал упразднения цензуры над художественными произведениями. Здесь же написаны некоторые главы „Ракового корпуса“, рассказ „Пасхальный крестный ход“».
«Чуковский никогда не терял чувства литературного наследства и общелитературного масштаба, – писал Солженицын в „Невидимках“, дополнении к книге „Бодался теленок с дубом“. – В моем понуреньи, когда я со дня на день ждал ареста и с ним – конца всей моей работы, он убежденно возражал мне: „Не понимаю, о чем вам беспокоиться, когда вы уже поставили себя на второе место, после Толстого“. Вел меня к отдаленному помосту на своем участке – и давал идею, как подкинуть туда и спрятать тайные рукописи».